Симона Вейль: женская память Франции. Симона вейль: цитаты

Симона Вейль

Культурные герои нашей либеральной и буржуазной цивилизации – антилибералы и антибуржуа. Если это писатели, то они неотвязны, одержимы, бесцеремонны. Убеждают они исключительно силой – даже не тоном личного авторитета или жаром мысли, но духом беспощадных крайностей и в личности, и в мышлении. Изуверы, кликуши, самоубийцы – вот кто берет на себя бремя свидетельствовать о чудовищно церемонных временах, в которые мы живем. Все решает тон: трудно верить в идеи, изложенные безличным тоном здравого смысла. Бывают эпохи слишком сложные, слишком оглушенные разноречивостью исторического и интеллектуального опыта, чтобы прислушиваться к голосу здравомыслия. Все здравое выглядит тогда соглашательством, трусостью, враньем. Сознательно мы гоняемся за здоровьем, но верим в единственную реальность – болезнь. Правду в наше время измеряют ценой окупивших ее страданий автора, а не стандартами объективности, которым он следует на словах. Каждая наша истина требует своего мученика.

Все, что оттолкнуло зрелого Гёте в юном Клейсте, поднесшем свои вещи старшему законодателю немецкой словесности «с коленопреклоненным сердцем»: хрупкость, истерия, надлом, беспрестанные поблажки собственным страданиям, которыми были начинены клейстовские драмы и рассказы, – мы теперь ценим выше всего. И потому Клейст сегодня волнует, а Гёте вызывает по большей части школьную скуку. Такие писатели, как Кьеркегор, Ницше, Достоевский, Кафка, Бодлер, Рембо, Жене – и Симона Вейль – не были бы для нас авторитетами, не будь они больны. Болезнь обосновывает каждое их слово, заряжает его убедительностью.

Может быть, некоторым эпохам нужна не истина, а более глубокое чувство реальности, расширение области воображаемого. Я, со своей стороны, уверена, что здравый взгляд на мир – взгляд истинный. Но всегда ли человек ищет именно этого, истины? Потребность в истине – как и в отдыхе – не круглосуточная. К отклонению от истины можно относиться с не меньшим доверием, оно может даже полнее отвечать потребностям духа, который непостоянен. Да, истина это равновесие, но противоположность истины – метания – это вовсе не обязательно ложь.

Я не собираюсь бороться с общим поветрием. Я просто хочу вывести на свет движущую силу, скрытую за нынешним пристрастием к крайностям в искусстве и в мысли. Все, что нужно, это не кривить душой и признаться самим себе, почему мы читаем и чтим таких авторов, как Симона Вейль. Не думаю, чтобы горстка в несколько десятков тысяч человек, завоеванных посмертной публикацией книг и статей писательницы, на самом деле разделяла ее идеи. Да это и не нужно – разделять мучительную и неутолимую страсть Симоны Вейль к католической церкви, принимать ее гностическую теологию богоотсутствия, усваивать идеалы презрения к плоти либо соревноваться с ней в отталкивающей ненависти к римской цивилизации или к евреям. Ровно то же – с Кьеркегором и Ницше: большинство их современных поклонников не в силах исповедовать и не исповедуют их идей. К писателям такого уязвляющего своеобразия нас привлекает авторитет личности, нешуточность взятой задачи, безоглядная готовность пожертвовать собой ради своей истины и лишь отчасти – их так называемые «взгляды». Как погрязший в пороках Алкивиад, не имея ни сил, ни воли переменить жизнь, все-таки – перевернутый, обогащенный, светящийся любовью – шел за Сократом, так восприимчивый сегодняшний читатель воздает дань уважения тому уровню духовной реальности, до которого не дотягивается и дотянуться не сможет.

Жизнь одних – образец, других – нет. Но и среди образцовых жизней одним хочется подражать, а на другие смотришь с отстраненностью, жалостью и восхищением. Коротко говоря, есть герои, а есть святые (если понимать последнее слово в смысле не религиозном, а эстетическом). И вот такой – столь же абсурдной в перехлестах и масштабе самокалечения, как у Клейста или у Кьеркегора, – была жизнь Симоны Вейль. Я думаю о фанатическом аскетизме ее жизни, ее отказе от радостей и счастья, о высоких и смешных политических выходках, изощренном самоуничижении, неустанной погоне за бедой, вспоминаю ее неприкаянность, ее физическую нескладность, мигрени, туберкулез. Никто из любящих жизнь не захочет подражать ее мученической обреченности и не пожелает этого ни детям, ни близким. Но все, кто ценит нешуточность не меньше жизни, перевернуты и воспитаны ее примером. Воздавая подобным жизням уважение, мы признаем, что в мире есть тайна, а тайна – это как раз то, что непреложное обладание истиной, объективной истиной, напрочь отрицает. В этом смысле всякая истина поверхностна, а иное (хотя далеко не каждое) отклонение от истины, иное (хотя далеко не каждое) помешательство, иной (хотя далеко не каждый) отказ от жизни несут в себе истину, возвращают здравомыслие и приумножают жизнь.

Симона Вейль, также Вайль (фр. Simone Weil, 3.02.1909, Париж, Франция - 24.09.1943, Эшфорд, Кент, Великобритания) - французский философ и религиозный мыслитель.

Окончила Высшую нормальную школу, где изучала философию и классическую филологию. После окончания преподавала философию и была сторонницей марксизма, троцкизма и анархизма. В 1934 - 1935 она, чтобы узнать жизнь пролетариата, была разнорабочей на автомобильных заводах и писала в левой прессе о тяжёлых условиях труда. В 1936 - 1939 участвует в Гражданской войне в Испании на стороне республиканцев. Успехи Франко и вмешательство сталинского руководства СССР в дела республиканцев нанесли тяжёлый удар её мировоззрению. Она разочаровывается в идеях социализма и коммунизма. В 1938 на Страстной неделе Вейль, бывшая еврейкой и атеисткой, становится сторонницей христианства, хотя не только не стала воцерковлённой прихожанкой, но даже и не крестилась, видя своё призвание в том, чтобы доказать, что можно быть христианкой вне церкви.

Во время Второй мировой войны жила в доминиканском монастыре в Марселе и была участницей Сопротивления, в 1942 бежала в Англию, где примыкала к «Свободной Франции» Ш. де Голля и готовила для неё радиопередачи, хотя во многом и не разделяла убеждения де Голля. Во время войны в знак сочувствия к узникам нацизма ограничила потребление пищи до уровня пайка в гитлеровских концлагерях. Это привело её к преждевременной смерти от сердечной недостаточности, осложнённой туберкулёзом.

Общий объем всех изданных к настоящему времени ее произведений составляет более двух десятков томов. Основные произведения: «Наука и восприятие у Декарта», «Лекции по философии», «В ожидании Бога», «Предвосхищения христианства в древней Греции», «Нужда в корнях», «Дневники», «Угнетение и свобода».

При жизни не было издано ни одной ее книги. Ее рукописи, сохраненные друзьями, были в значительной своей части опубликованы только в 1950-х.

Книги (5)

Тяжесть и благодать

Фрагменты записей из тетрадей изданных её друзьями (священника-доминиканца и самобытного философа-крестьянина). Кстати, работала в штабе «Сражающейся Франции» де Голля. «Полный бред», «эта дурра», «сумасшедшая» — вот ряд эпитетов, которыми разражался де Голль, багровея при одном упоминании Симоны Вейль...

«Единственной великой душой нашего времени» называл её Альбер Камю.

Илиада, или поэма о силе

Статья об «Илиаде» является в большей степени религиозным трактатом, чем литературоведческим исследованием.

С одной стороны, это первая христианская работа Симоны Вейль. Здесь впервые она говорит о Боге, воплотившемся в человеке. Но это и революционная, взрывная, по отношению к любому конфессиональному христианству, статья. Здесь Христос - ее Христос - воплощается в крови и предсмертных криках убиваемых греков и троянцев, в раздирании человеческой души, пораженной насилием, - но и в моментах «сверхъестественной любви и справедливости», которые, словно искры в ночи, вспыхивают среди мрака борьбы и уничтожения.

Любовь к Богу и несчастье

Теория Симоны Вейль, как и любое осмысление в человеческих терминах, не в силах исчерпать глубин премудрости Божией, дать ответ на все случаи жизни, - да и не пытается.

Но размышления Симоны представляют собой прекрасную, незаменимую памятку для того, кто хочет иметь силы верить и любить даже под облаком ядерного взрыва, в ночах Бутовского полигона, на земле Руанды и Югославии 90-х, на борту подводной лодки «Курск»...

Письмо к одному монаху

«В Симониных тетрадях, среди записей той поры, когда писалось «Письмо к одному монаху», мы находим смутные предчувствия близкого конца.

Отсюда, вероятно, спешка в изложении, желание высказаться обо всем сразу. Подобный стиль отличает и самую последнюю работу Симоны — «Укоренение». Оба эти документа можно сравнить с посланием, которое, запечатав в бутылку, бросает в море капитан погибающего корабля. Имея конкретных адресатов, они, однако, написаны для дальних потомков. Что касается потомков ближайших - у них Симона гак же мало надеялась найти понимание, как и у современников». Петр Епифанов

Формы неявной любви к Богу

Неявная любовь к Богу может иметь только три объекта - всего лишь три непосредственных объекта в этом мире, в которых Бог присутствует реально, хотя и сокровенно. Этими объектами являются: 1) религиозные обряды, 2) красота мира и 3) ближний. Отсюда получаются три формы любви.

К этим трем формам, возможно, следует добавить дружбу; строго говоря, она отличается от любви к ближнему.

Все три указанные формы отдаленной любви к Богу имеют в точности, строго равную силу. В зависимости от обстоятельств, темперамента и призвания, та или другая входит в душу первой, та или другая в течение подготовительного периода преобладает. Причем не обязательно, чтобы одна и та же форма любви оставалась преобладающей в течение всего этого периода.

Еврейская девочка Симона Жакоб сделала первый шаг в историю 30 марта 1944 года: в родной Ницце ее с подружкой задержали гестаповцы. У Симоны — поддельное удостоверение личности. Ее забирают в комендатуру, потом отпускают — но только для того, чтобы арестовать всю семью.

Симона вместе с матерью и сестрой оказалась в Аушвице-Биркенау. Ей шестнадцать. Потом она вспоминала, как люди, только что привезенные в лагерь, все выясняли, куда увели их родственников и когда они вернутся. «Я помню, что в ответ на вопросы, задаваемые надзирателям-капо, те указывали на дым, который поднимался из труб крематория. Мы не понимали... То, что происходило в нескольких десятках метров от нас, было до такой степени непредставимо, что наш разум был не в состоянии с этим согласиться».

Ее отец, архитектор Андре Жакоб, ее мать Ивонна Штейнмец, ее брат Жан — погибли в концлагерях. Позже Симона говорила: «У меня есть ощущение, что в день, когда я умру, я буду думать о холокосте».

***

Те, кому удалось его пережить, потом разделились на две неравные группы: одни были раздавлены до конца, а другие рвались жить — так, чтобы даже минута не пропала даром.

Симона вернулась и стала жить, как должны жить формально счастливые люди: закончила факультет права и знаменитую школу политнаук Science Po, вышла замуж, родила троих сыновей, сделала карьеру в прокуратуре, стала первой женщиной в истории Франции, которая возглавила Высший совет магистратуры (орган, обеспечивающий независимость прокуратуры от исполнительной власти)… Но знаменитой она сделалась в ноябре 1974 года, когда в роли министра здравоохранения защищала в парламенте закон о разрешении абортов.

***

Симоне Вейль противостояла организованная группа не самых лучших представителей мужского пола — из тех, что объявляют себя защитниками морали. Это была трудная война. Даже сегодня президент Франции Макрон все еще берет на себя обязательство добиться «полного равенства между мужчинами и женщинами». А тогда, сорок лет назад, Франция была абсолютно мужской страной. Десяток депутатов в парламенте (из 577) — уже достижение. Министр-женщина (сама Симона Вейль) — первый случай за тридцать лет. И всего за девять лет до этого, в 1965-м, женщины получили право сами распоряжаться своей собственностью и открывать банковский счет на свое имя. Но дать им право распоряжаться своим телом? По какому праву? Пусть на дворе даже 1974 год.

Женщины вынуждены делать подпольные аборты в чудовищных условиях? Но, опять же, зачем они делают аборты? В 1974-м женщине за аборт грозит 6 месяцев тюрьмы.

Симона Вейль в 70-е. Фото: AFP

Слышать поучения от женщины — да еще не от какой-нибудь там «левачки», а от представительницы добропорядочной буржуазной семьи, матери троих детей — это так ново, так непредставимо для многих в том мире, где роль женщины — «босая, беременная, на кухне» — была закреплена твердо. С Симоной Вейль воевали члены ее же собственной партии.

Солидные мужчины один за другим поднимались на трибуну парламента и швыряли в лицо Симоне обвинения: вы, мадам, хотите предоставить «дельцам смертоносного бизнеса легальное право убивать»; вы, мадам, отправляете маленьких людей на бойню; вы, мадам, согласились бы бросить «этих детей в печи крематория или заполнить ими мусорные баки». Ее несколько раз обвинили в том, что она хочет вернуть во Францию «нацистские практики».

Она не афишировала свое прошлое. Так что солидные мужчины сами не знали, насколько точно осуществляется их желание ударить ее побольнее. Перед ее глазами проплывали и картины Аушвица, и последняя встреча с сестрой, погибшей в автокатастрофе в 1952-м. (Тогда жизнь Симоны рухнула в очередной раз — рухнула в тот момент, когда, вроде, начала налаживаться, и ужасы прошлого отодвинулись чуть назад. Сестра была для нее не только родным человеком, она была единственной, кто мог ее по-настоящему понять, потому что они вместе прошли через концлагерь: после войны они каждую неделю встречались в кафе на Сен-Жермене, чтобы гасить беседами совместно пережитую боль ).

…Закон о праве женщин на аборты был принят, хотя еще за минуту до голосования не было гарантии, что Вейль сможет собрать нужное количество голосов. Закон приняли утром, и Симона, которая держала оборону всю ночь, наконец, смогла поехать домой.

За то время, пока она защищала закон, ее дом стал крепостью. То есть в буквальном смысле: потому что дом с утра до ночи осаждали. Под окнами дежурили «воцерковленные» католики, антисемиты (иногда это были одни и те же люди) и прочие люди доброй воли. Ей угрожали смертью, на стенах ее подъезда красовались пещерные надписи, на машине ее мужа намалевали свастику.

***

После принятия закона волны агрессии потихоньку схлынули. А Симона Вейль стала самой популярной женщиной страны. И уже до конца жизни жила с этой популярностью, которая с годами сделалась более тихой, но и более прочной. Симону Вейль еще при жизни называли «иконой Республики».

«Многие, во Франции и за ее пределами, хотели бы (в зависимости от их возраста) иметь вас в качестве друга, в качестве матери…, в качестве женщины всей жизни», — это цитата из речи писателя и дуайена Французской академии Жана д’Ормессона, которую он произнес, принимая Симону Вейль в число «бессмертных» в 2010-м.

За что ее так любили? Первая причина: «ваше умение держать себя перед лицом горя», объяснил Жан д’Ормессон: «Вы преодолели горе, сохраняя образцовую душевную стойкость».

Душевная стойкость — это ведь и достоинство, и благородство, и красота. И это — Симона Вейль.

Она стала женщиной, которая сумела переломить предначертанный сценарий два раза: и когда преодолела кошмар холокоста, и когда отказалась идти по дорожке французского «домостроя» и стала делать карьеру. Это было невероятно сложно — еще и потому, что даже Антуан Вейль — ее собственный, ее чудесный и такой понимающий, такой прогрессивный муж-политик устроил Симоне скандал, когда она объявила, что хочет делать карьеру. (Двадцать лет спустя, в 1974-м, муж помогал ей разрабатывать закон об абортах ).

…Конечно, мужчины ею восхищались, но только до тех пор, пока она не пыталась зайти на «их поляну».

В 1979-м, во время теледебатов между кандидатами в евродепутаты, трое очень известных мужчин устроили ей элегантную, тонкую, во французском стиле, травлю. Этих мужчин звали Жак Ширак, Франсуа Миттеран и Жорж Марше (глава компартии, очень популярный политик в то время).

Но она выиграла выборы у этих «великих». И вскоре стала первой в истории женщиной-председателем Европарламента (Помогли голоса немецких депутатов. А она много сделает для франко-германского примирения и вообще для развития Евросоюза ).

***

…Первый раз она публично упомянула про свою лагерную историю позднее, чем стала «иконой Республики». Она не спекулировала на горе.

Проговорилась случайно. Министр здравоохранения Симона Вейль приехала на церемонию закладки больницы в пригороде Парижа, и когда ловко уложила кирпич при помощи мастерка и цемента, местный префект, удивленный строительными навыками этой дорого одетой, шикарной женщины, сказал ей:

— Вы очень хорошо управляетесь с мастерком! Вы даже владеете определенной техникой…

— Я делала это в депортации, я это очень хорошо умею делать, — ответила Вейль.

В восьмидесятые-девяностые она много сделала для возрождения исторической правды о Второй мировой.

Во Франции ведь еще очень долго не хотели публично признавать известный факт: отправка в концлагеря 75 тысяч французских евреев — не только на совести немцев. Более того, в восьмидесятые на телеэкраны вышел и стал популярным политический персонаж, который утверждал, что и вовсе не было никакого холокоста (в 2017-м его дочь вышла во второй тур президентских выборов ). Эту волну нужно было сбивать. И не было в этом деле никого авторитетнее Симоны Вейль.

В 1995-м президент Жак Ширак публично признал вину Франции за депортацию французских евреев. Говорили, что он сделал это под давлением Симоны Вейль.


Фото: AFP

Она умела убеждать. Она ведь не была ангелом, она бывала очень жесткой, когда боролась за то, что ей было дорого, за то, что она считала важным. У нее случались даже вспышки гнева: говорили, что она не могла сдержаться, когда приходилось сталкиваться с проявлениями посредственности.

***

Еще кусок из речи Жана д’Ормессона: «Я много раз слышал разговоры о вашем характере. О нем всегда говорили с уважением, с восхищением, но всегда с некоторой убежденностью: кажется, мадам, у вас тяжелый характер. Тяжелый!.. Позвольте мне сказать вам со всей простотой: для человека, который живьем прошел через адский огонь и который был обязан утратить многие из своих иллюзий, вы мне кажетесь очень малоциничной, очень нежной и даже очень веселой и жизнерадостной».

***

В 2002-м погиб ее сын. В 2013-м ушел муж Антуан. С тех пор она не давала интервью и очень редко покидала их родную квартиру (с видом на Дом инвалидов).

Когда я утром в день прощания пришел к ее дому, увидел на нем табличку: «…здесь жил Антуан де Сент-Экзюпери».

Тот, кто верит в существование загробного мира, может легко предсказать, что и на том свете такие люди будут жить в одном доме.


Прощание с Симоной Вейль. Фото: AFP

Симона прожила всего 34 года, (В 34 года она умерла от голода, участвуя в забастовке рабочих на заводе в Лондоне в знак сочувствия к узникам фашизма), а свои главные произведения, стяжавшие ей мировую известность, написала в течение последних трех лет. Общий же объем всех изданных к настоящему времени ее произведений составляет более двух десятков толстых томов. В них - стихи, поэмы и сказки, высокое богословие и политический анализ, размышления над гомеровским эпосом и сказками братьев Гримм, над «Бхагавад-Гитой» и «Братьями Карамазовыми», над Платоном и Марксом, статьи по пифагорейской теории чисел и по теории кванта…

При всем, кажется, невероятном разнообразии интересующих ее тем, Симона Вейль пишет и думает всегда об одном и том же. «Ожидание Бога» - это название посмертно изданного ее сборника, данное даже не ею самой, а ее друзьями, верно передает смысл всего ее жизненного пути, всего, что ей было передумано и написано.

БИОГРАФИЯ

Сергей Сергеевич Аверинцев еще в конце ХХ-го века связал имя Симоны Вейль и ее творчество с веком ХХI-м, произнеся загадочную и притягательную фразу: «Если ХХI век — будет, то есть если человечество не загубит своего физического, или нравственного, или интеллектуального бытия, не разучится вконец почтению к уму и благородству, я решился бы предположить, что век этот будет в некоем существенном смысле также и веком Симоны Вейль». Мысль эта бьет в самую точку: в нашу постхристианскую эпоху «совершеннолетний» (говоря словами Д. Бонхеффера) мир ничего иного так не жаждет, как благой вести, но не устаревшей и покрытой пылью, а взрывчато новой, потрясающе современной, говорящей на понятном нам языке. Именно с таким неслыханно новым, ошеломляющим своей истинностью христианством сталкивает нас лицом к лицу Симона Вейль, свидетельствуя о нем своею мыслью и своею жизнью — в их нерасторжимом единстве.

Симона Вейль родилась 3 февраля 1909 года в Париже в состоятельной еврейской семье агностиков-интеллектуалов. Отец был врачом, семья была дружной, в ней царил дух интеллектуальной честности и нравственной строгости. Старший брат Симоны Андре Вейль (дружбой, почитанием и попытками соперничества с ним проникнуто все ее детство) вырастет гениальным математиком, одним из создателей современной алгебраической геометрии. С началом Первой мировой войны доктор Вейль призван на службу в качестве военного медика, и сопровождающая его семья не раз вынуждена менять место жительства. Симона растет хрупким, болезненным ребенком, так что большую часть школьного образования она получает дома. После возвращения семьи в Париж в 1919 г. Симона посещает лицей и успешно сдает экзамены на степень бакалавра.

В 1925-27 гг. она учится в лицее Генриха IV-го — одном из самых известных парижских лицеев, где ее учителем становится человек, оказавший на нее, быть может, самое сильное влияние в ее жизни, — философ Ален (Эмиль Шартье). В его журнале «Свободная речь» она печатает свои первые, ученические, работы «О восприятии, или приключение Протея», «О времени». В 1929-31 гг. Симона продолжает обучение на философском факультете Эколь Нормаль. Именно в эти студенческие годы формируется основной круг ее общественно-политических интересов: левые политические симпатии без принадлежности к какой бы то ни было партии, утопически-революционные взгляды и пристальный интерес к профсоюзному движению, идеи народных университетов и образования, доступного для рабочих. Эти интересы не иссякнут до конца ее недолгой жизни, поскольку в основе их лежит то, что больше просто политических пристрастий или социальных идей: сочувствие к угнетенным и обездоленным и постоянное желание помочь тем способом, который по силам на данный момент: безвозмездно отданными деньгами или полемической статьей в левой прессе, преподаванием в рабочей школе или участием в профсоюзной демонстрации.

Ее соученица по Сорбонне Симона де Бовуар такой вспоминает Симону Вейль в те годы: «Она интересовала меня, поскольку имела репутацию весьма умного человека, а также по причине ее причудливого внешнего вида; во дворе Сорбонны она вечно была окружена толпой бывших учеников Алена; в одном кармане своей блузы она всегда носила номер «Свободной речи», в другом — номер «Юманите». Страшный голод только что опустошил Китай, и мне рассказывали, что, узнав эту новость, она разрыдалась: ее слезы вызвали во мне даже большее уважение, чем ее философская одаренность»1.

По окончании Эколь Нормаль Симона Вейль выдерживает экзамен, дающий право на преподавание в вузе. Однако она предпочитает место учительницы в женской школе в провинции Ле Пюи. Ее преподавательская карьера отличается преданностью учениц, настороженным вниманием их родителей, все тем же участием в профсоюзном движении и рабочих демонстрациях, провоцирующих конфликты со школьным начальством, — из-за чего ей приходится время от времени менять место жительство, переходя работать из одной школы в другую. Так, одному инспектору, угрожавшему ей за участие в революционном движении применить санкции вплоть до увольнения, Симона Вейль ответила с улыбкой: «Господин инспектор! Я всю жизнь считала увольнение естественным увенчанием своей карьеры».

Однако ей мало просто созерцать пучины несчастья людей, чья жизнь выливается в изнурительный труд ради куска хлеба, и пытаться что-то сделать для них извне. Она хочет почувствовать эту жизнь изнутри, примерить ее на себя. С 1 октября 1934 года она берет академический отпуск («для научных занятий») и поступает простой рабочей на завод: сначала подручной на электропредприятие «Альстом», затем фрезеровщицей на завод «Рено». Эксперимент продлился до конца августа 1935-го года, с перерывами на вынужденную безработицу. Симона живет в рабочей среде и на рабочую зарплату. По ночам, падая от усталости, пишет «заводской дневник». Неравное положение с остальными рабочими создает не только интеллектуальная потребность фиксировать и осмыслять происходящее, но и природная неловкость, непривычность физического труда и болезненность (с юности она страдает страшными приступами головной боли, со временем все усиливающимися), что компенсируется, однако, решимостью и железной волей. Именно на заводе она получает «печать рабства», ставшую отныне неотъемлемой частью ее внутреннего мира, выдержав испытание и впустив страдание в «плоть и кровь», в самую сердцевину своего существования.

Перед возобновлением преподавательской работы она отдыхает с родителями в Португалии. В своей «Духовной автобиографии» Симона Вейль так описывает совершившийся в ней тогда переворот: "После года работы на заводе и еще до возвращения к преподаванию родители отвезли меня в Португалию, где я, оставив их, одна поехала в деревню. Мои душа и тело были разбиты в кусочки. Соприкосновение с несчастьем убило мою юность. До сих пор я не знала несчастья, кроме своего собственного, не казавшегося мне особенно значительным, и которое было несчастьем наполовину, поскольку имело биологический, а не социальный характер. Я знала, что в мире много несчастья, даже была им одержима, но никогда не жила среди него сколько-нибудь долго. Во время работы на заводе, где я смешалась с анонимной массой в чужих и в собственных глазах, чужое несчастье вошло в мою душу и плоть. Меня больше ничто не отгораживало от других, ибо я действительно забыла прошлое и ничего не ждала от будущего, так как не представляла себе возможности выжить при такой усталости. Перенесенное на заводе ранило меня настолько сильно, что по сей день встреча при любых обстоятельствах с любым человеком, говорящим со мной без грубости, заставляет меня думать, что произошло недоразумение, и что это недоразумение скоро рассеется. Там я получила клеймо рабства, подобное тому, что римляне выжигали раскаленным железом на лбу самых презренных рабов. С тех пор я всегда считала себя всего лишь рабыней.

В таком состоянии духа, а также в жалком физическом состоянии, я очутилась в убогой португальской деревушке, одна, ночью, при полной луне, в день престольного праздника. Это было на берегу моря. Жены рыбаков с процессией обходили лодки, неся зажженные свечи, и пели душераздирающе грустные песнопения, несомненно, старинные. Это трудно себе представить. Никогда я не слышала ничего столь скорбного, разве что, песни волжских бурлаков. И здесь я внезапно поняла, что христианство — это, прежде всего, религия рабов, что рабы не могут не быть христианами, и я в том числе»2.

Так начинается поворот Симоны Вейль к христианству, который даже трудно назвать поворотом или обращением в обычном смысле слова, поскольку русло ее жизни, направленной на несчастье других, на помощь угнетенным и всем, кто нуждается в помощи, а также интеллектуальная честность и строгость к себе, — все остается прежним. Меняется только одно: явственно и неоспоримо в ее жизнь входит Христос и отныне занимает в ней центральное место. Вот как описывает она этот процесс в «Духовной автобиографии»: «В 1937 году я провела два чудесных дня в Ассизи. И там, в маленькой романской часовне XII века Santa Maria della Angeli, несравненном чуде чистоты, где часто молился святой Франциск, что-то, что было сильней меня, заставило меня в первый раз в жизни встать на колени.

В 1938 году я провела десять дней в Солесме, от Вербного воскресенья до пасхального вторника, и присутствовала на всех службах. Я страдала сильнейшими головными болями, любой звук отдавался во мне ударом, но крайним напряжением внимания мне удавалось выйти из моей жалкой плоти, оставить ее, загнанную в угол, мучиться без меня, и найти чистую и совершенную радость в неслыханной красоте пения и слов. Этот опыт дал мне возможность понять по аналогии, как можно через несчастье полюбить божественную любовь. Само собой разумеется, что во время этих служб Страсти Христовы вошли в меня раз и навсегда.

Там был один юный католик, англичанин, лицо которого, сиявшее после причастия поистине ангельским светом, дало мне впервые представление о неземном могуществе таинств. Случай — я предпочитаю говорить случай, а не Провидение — превратил его для меня в вестника. Ибо он познакомил меня с английскими поэтами-метафизиками XVII века. Позднее, перечитав этих поэтов, я нашла стихотворение под названием «Любовь»3... Я выучила его наизусть. Часто в кульминационные моменты жесточайших головных болей я старалась повторять эти стихи вслух, напрягая внимание и всей душой пытаясь разделить заключенную в них нежность. Я думала, что читаю просто стихи, но неведомым для меня образом чтение превращалось в молитву. Во время одного такого чтения, как я Вам уже писала, Сам Христос снизошел ко мне, и я оказалась захваченной Им.

Рассуждая о неразрешимости проблемы Бога, я не предвидела возможности реального контакта, встречи лицом к лицу, здесь на земле, человека с Богом. Я слышала туманные разговоры о подобных вещах, но никогда им не верила. Истории явлений в Fioretti меня скорее отталкивали, так же как и чудеса в евангелиях. Притом в этой внезапной захваченности Христом никак не участвовали ни чувства, ни воображение; я просто почувствовала через страдание присутствие любви, подобной той, что читается в улыбке на любимом лице»4.

После этой встречи ее биография будет совершать все новые витки: возвращение к преподаванию, кратковременное участие в Гражданской войне в Испании на стороне республиканцев, написание ряда статей, начало Второй мировой войны и участие в Сопротивлении, жизнь в Марселе и работа на ферме, ставшая еще одной попыткой почувствовать на себе все тяготы ручного труда, отъезд в 1942 г. с родителями в Нью-Йорк, отплытие из Нью-Йорка в Лондон и работа в организации Шарля де Голля «Свободная Франция», где она написала книгу «Укоренение» и откуда безуспешно пыталась попасть в оккупированную Францию для участия в партизанском движении, и, наконец, 24 августа 1943 года смерть в результате «остановки сердца вследствие слабости сердечной мышцы, вызванной недоеданием и туберкулезом легких», — ведь втайне от всех она ограничивала свой рацион размерами пайка, получаемого в оккупированной Франции. Все эти витки отныне образуют концентрические круги вокруг единого центра, которым стала встреча со Христом и настоятельная, философской одаренностью и мыслительной честностью диктуемая потребность — осмыслить эту встречу. Такое осмысление естественным образом склоняется к тому, что влечет Симону Вейль с ранней юности: к теме человеческого несчастья и страдания и исключительной потребности их понять.

Главная книга Симоны Вейль называется «Тяжесть и благодать» (русский перевод ее вышел в 2008 году в московском издательстве «Русский путь»). Это собрание дневниковых записей начала 40-х годов. Перед отъездом в Нью-Йорк Симона оставила своему другу философу Гюставу Тибону несколько толстых, убористо исписанных тетрадок, где вперемешку были записаны цитаты на всевозможных языках, отрывки из Евангелия, личные записи и потрясающие по глубине, выразительности изложения и очевидной истинности мысли. После ее смерти Тибон собрал выдержки из этих тетрадей, сгруппировав их по темам и разбив на главы: так появилась самая известная ее книга — «Тяжесть и благодать» (издана в 1947).

Два вектора координат — горизонталь и вертикаль — тяжесть и благодать — недаром вынесены в название этой книги. Первая запись в ней гласит: «Все естественные движения души управляются законами, подобными закону тяготения в материальном мире. И только благодать составляет исключение»5. Симона Вейль старается видеть реальность без иллюзий и ложных самообольщений: все в мире, видимом и невидимом, подчинено силе тяжести, все детерминировано жесткими и неумолимыми законами необходимости, причем не только все физические явления, но и все душевные и большая часть духовных. Этому естественному напластованию горизонтали, составляющей удел необходимости, противостоит только одно: сверхъестественная благодать. Именно в этой системе координат рассматривает Симона Вейль проблему страдания и несчастья.

Добровольная жертва, невинное и искупительное страдание позволяют пронзить горизонталь силы тяжести нисходящим к нам по вертикали движением благодати, это единственный противовес наводнившим мир насилию, греху, злу и смерти: "Грех, который мы носим в себе, выходит наружу и распространяется вовне, как зараза, заражая окружающих грехом. Так, когда мы раздражены, раздражается и наше окружение. Или еще, от высшего к низшему: гнев порождает страх. Но при встрече с совершенно чистым существом происходит превращение, и грех становится страданием. В этом роль Праведника, о котором говорит Исайя, Агнца Божия. В этом — искупительное страдание. Все преступное насилие Римской Империи натолкнулось на Христа и в Нем стало чистым страданием. Плохие же люди, наоборот, даже простое страдание (например, болезнь) превращают в грех.

Возможно, отсюда следует, что искупительная боль должна иметь социальное происхождение. Она должна быть несправедливостью, насилием, которое совершают люди»6.

Так разворачивается мистика Креста, в которой Симона Вейль рассматривает центральную для всей своей жизни проблему, о которую с юности билась ее мысль: проблему несчастья других людей (возможность или неизбежность собственного несчастья она принимает с легкостью и готовностью). Не пытаясь оправдать причин, приводящих людей к несчастью, ни даже приукрасить или преуменьшить их, соглашаясь на его полную горечь, кромешность и необусловленность никакими внешними обстоятельствами, Симона Вейль переводит тему несчастья на другой уровень: из горизонтали житейского мира, подверженного силе тяжести, в пространство системы координат: тяжесть и благодать. Одним из ключевых слов в таком объемном, а не плоском пространстве мысли, становится слово «реальность»: "Радость — это полнота чувства реальности.

Но страдать, сохраняя чувство реальности, еще лучше. Страдать, не впадая в состояние кошмара. Пусть боль будет в каком-то смысле совершенно внешней, а в каком-то — совершенно внутренней. Для этого нужно, чтобы она поселилась лишь в нашей чувственности. Тогда она будет внешней (поскольку не будет задевать духовную сторону души) и внутренней (как целиком сконцентрированная на нас самих, не выплескиваясь в мир, чтобы его запятнать).

Несчастье вынуждает признать реальным то, в возможность чего мы не верим»7

Именно над этим понятием реальности, способным поставить человека из плоскости горизонтали в точку вертикали, из которой нисходящим действием благодати открывается возможность ответного прорыва, движения вверх, к неземному, сверхъестественному и единственно нужному, — все время размышляет Симона Вейль. Только в этой точке человек может встретиться с Богом. Поэтому столь важными в философской системе Симоны Вейль оказываются дихотомии парных категорий: то, что уводит от реальности, и то, что возвращает к ней. К первой группе относятся иллюзии, идолы, игра воображения, привязанности, компенсация и т.д. Ко второй — отказ от воображения, отвержение себя (рас-сотворенность, в терминах Симоны Вейль), отрешенность (как противоположность привязанности), страдание, принятие пустоты, безобъектное желание, послушание, внимание, и — в пределе своем — крестоношение и согласие на добровольную смерть. Свой личный выбор в сфере данных дихотомий Симона Вейль показала предельной честностью и бескомпромиссностью собственной мысли, жизни и смерти.

Однако, если говорить о мыслительной и духовной честности Симоны Вейль, нельзя обойти стороной один из самых сложных моментов ее биографии: почему она, имевшая столь бесспорный опыт встречи со Христом, так явственно свидетельствовавшая о Нем, всю свою жизнь переплавившая этой встречей, так и не приняла крещения? Главное препятствие к этому, столь желанному, но так и не сделанному шагу она видит в словах anathema sit и их церковном употреблении, в требовании интеллектуальной честности, в собственном философском призвании, которое она чувствует не в праве ограничивать догматами веры, и — главное — в сострадании ко всему тому, что вынуждено остаться за пределами Церкви. Это несчастье нецерковности она хочет разделить с подверженной ему частью мира, так же как и все остальные несчастья.

Вот как пишет она об этом в своей «Духовной автобиографии» — письме, отправленном ею своему другу и наставнику, настоятелю доминиканского монастыря отцу Жану-Мари Перрену (особая, пронзительная откровенность нескольких прощальных писем связана с тем, что Симона была уверена, что уже никогда не увидится с их адресатом; впоследствии отец Перрне составил из этих писем и нескольких статей Симоны ее книгу «Ожидание Бога»): «Христианство должно включать в себя все виды призваний в силу своего кафолического характера. Следовательно, это же верно и для Церкви. Но с моей точки зрения христианство является кафолическим в принципе, а не на практике. Сколько вещей остается за его пределами, сколько вещей, которые я люблю и не хочу потерять, сколько вещей, любимых Богом, ибо иначе они бы не существовали. Вся огромность прошедших веков, исключая последние двадцать; все страны обитаемые цветной расой; вся внецерковная жизнь стран белой расы; в истории этих стран все традиции, обвиненные в ереси, как, например, манихейская или альбигойская; все ценности Возрождения, столь часто деградировавшие, но не потерявшие значения.

Поскольку христианство является кафолическим в принципе, а не на практике, мне кажется законным с моей стороны быть членом Церкви в принципе, а не на практике, не только временно, но в случае необходимости и всю свою жизнь.

Но дело не только в законности. Пока Бог не пошлет мне уверенности в противоположном решении, я буду думать, что таков мой долг.

Я думаю, как и Вы, что главный долг последних двух-трех лет, долг неукоснительный, уклонение от которого было бы почти предательством, состоит в том, чтобы показать возможность подлинного воплощения христианства. Никогда за всю историю человечества еще не было эпохи, когда души были бы в такой опасности, как сейчас, причем по всему земному шару. Снова надо вознести Медного Змия, чтобы каждый взглянувший на него спасся <...>.

Испытывая интенсивное, болезненное ощущение этой насущной необходимости, я чувствую, что предала бы истину, вернее, тот аспект истины, который находится в поле моего зрения, сдвинувшись с той точки, где нахожусь с самого рождения, на пересечении христианства со всем тем, что им не является.

Я всегда пребывала в точности на этом самом месте, на пороге Церкви, неподвижная и непоколебимая. Терпение, εν υπομονη (насколько это слово лучше, чем patientia!); вот только сердце мое теперь перенеслось (надеюсь, навсегда) к святым Дарам, стоящим на престоле»8.

Снова крест, перекресток, скрещение оказываются местом ее призвания, добровольно принятой точкой, уйти из которой было бы предательством — в данном случае предательством тех, кто вытеснен за порог Церкви, из истории спасения, по самым разным причинам. С этим, нашим, постхристианским миром она чувствует нерасторжимую связь, принимая на себя всю его тяжесть, не отказываясь от ответственности за него, ради него замерев на пороге Церкви, чтобы дверь, в которую можно войти, была открытой и своей открытостью превратилась в призыв. Будет ли этот призыв услышан — зависит только от нас.

***
"Красота - это сиюминутная вечность".

***
"Уничтожение прошлого, возможно, худшее из всех преступлений".

***
"Из двух людей, которые не убеждались лично в существовании Бога, ближе к нему тот, кто его отрицает".

***
"Искусство является символом из двух благородных человеческих усилий: построить и воздержаться от разрушения".

***
"Даже если я буду каждое утро твердить себе: я храбрая, я не боюсь, - я смогу стать храброй, но эта храбрость будет под стать тому, что я понимаю под ней в своем нынешнем несовершенстве, и, следовательно, не выйдет за пределы этого несовершенства. Это будет лишь изменением на одном и том же уровне, а не сменой уровня.

Противоречие - критерий. Нельзя внушить себе несовместимые друг с другом вещи. Это под силу лишь благодати. Если нежное существо внушит себе стать храбрым, то в этой храбрости оно грубеет, часто даже выкорчевывает свою нежность с чувством какого-то дикого удовольствия. Только благодать может придать храбрости, не задев нежности, или же придать нежности, не задев храбрости".

***
"Под "жизненно важными экономическими интересами" государство имеет в виду не то, что необходимо для жизни граждан, а то, что необходимо для ведения войны".

***
"Вовсе не потому, что нас любит Бог, мы тоже должны Его любить. Потому, что нас любит Бог, мы должны любить самих себя. Как иначе, без этой мотивировки, полюбить самих себя?
Любовь к себе у человека невозможна — разве что таким обходным путем".

***
"Добро и зло. Реальность. Добром является то, что делает людей и вещи более реальными, а злом — то, что у них реальность отнимает".

***
"Боль от смерти другого - это боль пустоты, боль потери равновесия. Усилия, оставшиеся без своего объекта, а значит, и без воздаяния. Если сюда вмешается воображение - происходит падение.
«Предоставь мертвым погребать своих мертвецов». Да и собственная смерть, разве с ней дело обстоит иначе? Объект, воздаяние относятся к будущему. Лишенность будущего, пустота, потеря равновесия. Именно поэтому «философствовать - значит учиться умирать». Именно поэтому «молитва подобна смерти».
Когда боль и измождение доходят до такого предела, что в душе рождается чувство, которое можно выразить словами «и так будет всегда», если мы созерцаем это «всегда», принимая его и любя, рывком нас вытянет к вечности".

***
"Быть и иметь. - Человек не обладает бытием, он может лишь иметь. Бытие человека находится за завесой, со стороны неземного (surnaturel). Знать о себе самом он может лишь то, что ему одолжили обстоятельства. «Я» сокрыто от меня (и от другого); оно со стороны Бога, оно в Боге, оно Бог. Впасть в гордыню - значит забыть, что я Бог... Завеса - это человеческая нищета: существовала завеса даже для Христа".

***
"В человеческой жизни есть лишь два мгновения совершенной обнаженности и чистоты: рождение и смерть. Почитать Бога, пребывая в человеческом облике и не запятнав при этом Его божественности, можно, лишь уподобившись новорожденным или агонизирующим".

***
"Фарисеи - это люди, которые для достижения добродетели рассчитывали на собственные силы.
Смирение равнозначно осознанию того, что в так называемом «Я» нет ни малейшего источника энергии, необходимой для того, чтобы мы воспрянули. Все самое ценное во мне, без исключения, приходит извне, из чего-то, не совпадающего со мной, и не как дар, но как ссуда, которую приходится получать снова и снова. Все то, что есть во мне, без исключения, не имеет абсолютно никакой ценности; и среди всех даров, приходящих извне, то, что я присваиваю себе, тотчас теряет всякую ценность.

***
"Нечистой является любая дружба, в которой есть хотя бы намек на желание угодить или желание, чтобы тебе угодили. В подлинной дружбе оба эти желания полностью исключены. Двое друзей всей душой согласны оставаться двумя, но никак не единым. Они уважают дистанцию между собой, которую устанавливает сам тот факт, что они созданы разными. Человек имеет право желать достигнуть непосредственного единства только с Богом."

О Человеке: С.С.Аверинцев о Симоне Вейль

Симона ВЕЙЛЬ (1909-1943)

Достоевского уже в XIX веке прочли не только в России, да и Киркегором под конец того же века заинтересовался, например, Брандес. И все же есть, очевидно, какой-то смысл в утверждении, согласно которому XX столетие принадлежит Киркегору и Достоевскому по преимуществу; XX столетие больше их столетие, нежели то, в котором они жили.

Если XXI век — будет, то есть если человечество не загубит своего физического, или нравственного, или интеллектуального бытия, не разучится вконец почтению к уму и к благородству, я решился бы предположить, что век этот будет в некоем существенном смысле также и веком Симоны Вейль. Ее сочинения, никогда не предназначавшиеся к печати ею самой, уже теперь изданы, прочитаны, переведены на иностранные языки. Но трудно отделаться от мысли, что ее время еще по-настоящему не наступило. Что она ждет нас впереди, за поворотом.

То, что она до сих пор неизвестна русскому читателю, особенно прискорбно, потому что во всем составе ее морального облика присутствует та готовность к самосожжению, которой нам, почитающим себя за народ протопопа Аввакума, так часто недостает в западной духовности.

Ее жизнь началась с того, что она, не без блеска окончив Сорбонну и получив право преподавать философию в лицеях, обладая притом весьма хрупким здоровьем, пошла на завод, чтобы лично перестрадать тревожившую ее ум проблему механического труда (она считала, что именно проблема одухотворения такого труда оставлена нам греками как неразрешенная—прочие проблемы культуры они в принципе решили).

Ее жизнь кончилась тем, что она, работая во время войны у де Голля в лондонском штабе французского Сопротивления и готовясь к нелегальной высадке на оккупированной территории жестко сокращала свой ежедневный рацион, чтобы не иметь преимуществ перед соотечественниками, томившимися в условиях оккупации. Этот род высокого безумия мы слишком легко склонны считать исключительно специальностью русских максималистов.

Декларации Прав Человека, на которой основывается величие, но и некоторая духовная «теплохладность» западного гуманизма, его готовность уклониться в сторону идеала внешнего и внутреннего комфорта, Симона Вейль противопоставила Декларацию Обязанностей Человека. Она аргументировала так: если прав не соблюдают, их просто нет; но если обязанностей не выполняют, они остаются такими же реальными, такими же неумолимыми. Поэтому обязанности онтологически первичнее прав.

Ее страх оказаться в привилегированном положении перед кем бы то ни было—перед рабочими на фабрике, перед оккупированными французами, но также перед неверующими, лишенными шанса религиозно осмыслить свое страдание, —привел ее к поступку, вернее, отсутствию поступка, которое христианский богослов любого направления не может не оценить как ошибку. Любя многое— например, наследие классической Эллады, — она пламеннее всего любила образ Христа, евангельскую духовность, жизненные навыки старых монастырей, чистоту григорианского пения; она подолгу живала в бенедиктинской обители, беря на себя все аскетические требования, деля с насельниками обители все, кроме таинств; но она так и умерла некрещеной. На поверхности было нежелание формально выходить из еврейства, пока продолжаются гитлеровские гонения на евреев. В глубине была боязнь, что место в Церкви — тоже «привилегия», хотя бы и самая желанная. Симона Вейль ждала, что Бог сам какими-то непредсказуемыми путями разрешит для нее эту дилемму. Зримо для мира никакого разрешения не произошло. Рассуждать на эту тему неуместно—как здесь, так, иаверное, и вообще. Одно можно сказать о ней в христианских терминах: заслышав зов нового страдания, который она принимала своей верой как зов Христа—«Иди за Мной!», — она никогда не жалела себя и не уподоблялась тем персонажам из притчи (Евангелие от Луки, 14,16—20), что отказываются идти на зов Бога, потому что один купил землю, другой волов, а третий как раз вступил в брак. У нее не было ни земли, ни волов, ни брака — ничего, кроме несговорчивой совести. Кроме неразделенной воли к абсолютному.

Она была француженка и еврейка, и ей довелось жить во времена, когда гитлеризм угрожал национальному бытию французов и физическому бытию евреев, как никто и никогда. На борьбу с гитлеризмом она положила жизнь. Это не мешало ей высказывать такие жестокие укоризны французскому самодовольству и еврейскому высокомерию, каких не высказывал, кажется, ни один галлофоб и юдофоб. Оно и понятно: «фобы» вообще бранятся бездарно, потому что настоящие горькие истины можно высказать только изнутри, из опыта сопричастности, в пылу яростной, взыскующей любви. Став вне, отделившись, никогда по-настоящему не поймешь, что i ie так. Человеческий суд при-частен правде Божией только тогда, когда это суд над самим собой.

Изредка, но бывают такие дочери: умрет за мать, не моргнув глазом, но, пока обе живы, не пропустит матери ни одного бессердечного взгляда на соседку или нищенку, все выскажет, все выговорит своим ломким, но отчетливым голосом. А мать, как бы ни злилась, будет помнить, что так дочь поступает прежде всего с самой собою. Совесть, как соль, как йод, —для ран мука, но и единственная защита от гниения.

Не приходится удивляться, что в соответствии с парадигмой человеческой судьбы Симоны Вейль и ее авторская судьба была и по сей день остается трудной. Да, о ней с глубоким уважением отзывались люди столь различные, как Габриэль Марсель, Т.С.Элиот... и С. де Бовуар (заявлявшая, что завидовала способности ее сердца «биться за весь мир»). Однако в негативных отзывах недостатка никогда не было. Положим, слова Л. Троцкого, прохаживавшегося насчет ее «реакционнейших предрассудков», ее «абсурдной» и «идеалистической» склонности выступать с защитой «так называемой личности», — мало на кого нынче произведут впечатление, как и деловое замечание генерала де Голля по поводу одного ее плана: «Эго все сумасшествие», растворилось в ушедшем контексте. Но определенные проблемы остаются вечно живыми. Вовсе не вызывая сочувствия у средней современной феминистки—уж больно аскетична, прямо средневековье какое-то! —Симона Вейль всегда будет тем более раздражать любого мужчину, если он привык спокойно и невозмутимо глядеть на мыслящую женщину сверху вниз, даже если это такой неглупый мужчина, как, скажем, Грэм Грин, выразивший свои эмоции в одной рецензии. Как вспоминал бывший однокашник: «Знавал я Симону Вейль по лицею Генриха IV, вот была неудобоваримая особа!» Перечень можно продолжить. Для истового еврейского патриота, для ревнителя иудаизма она—в лучшем случае чужая, что, впрочем, не смягчит сердце юдофоба, который разве что усмотрит в пей еще один пример пресловутой «ненависти к себе» (каковую, по известной теории, еврею просто полагается иметь). Далее, для безбожников она—неисправимая религиозная фанатичка, зато для верующих—гордячка, притом на каждом шагу впадающая в ереси. (Что уж, если только что названный Г. Грин, который был хоть и католик, но весьма, весьма вольнодумный,—в споре с ним во время его приезда в Москву пишущему эти строки случилось отстаивать принцип вероучения, — и тот попрекнул ее в той же рецензии опасными отклонениями от ортодоксии! Впрочем, ереси у нее, бесспорно, имеются, в частности, для ортодоксального христианина неприемлемо ее негативное, маркионистское отношение к Ветхому Завету.) Неизбежную константу реакции на ее облик и мысль хорошо выразил Т.С.Элиот в своем предисловии к английскому переводу «Укоренения»: «Симона Вейль имела задатки святости... Потенциальный святой может быть очень трудной личностью; подозреваю, что Симоне Вейль случалось бывать непереносимой. То тут, то там тебя задевает контраст между почти сверхчеловеческим смирением—и тем, что легко принять за оскорбительное высокомерие». Но мы поминали выше Киркегора и Достоевского: разве было с ними легко современникам, и разве легко с ними читателю? Да ведь еще и Сократ сумел насолить афинянам.

И все-таки Симона Вейль остается, согласны мы с ней или нет; остается как неотвеченный вопрос. Если мы постараемся его позабыть, — тем хуже для нас, только и всего. Как отмечала она сама, обязанности, в отличие от прав, имеют свойство оставаться в силе и тогда, когда ими пренебрегают.

Симона ВЕЙЛЬ: статьи

Симона ВЕЙЛЬ (1909-1943) - философ и религиозный мыслитель: | | .

ЛЮБОВЬ К БОГУ И НЕСЧАСТЬЕ

Предлагая вниманию читателя первую часть большого трактата Симоны Вейль “Любовь к Богу и несчастье”, мы должны сделать несколько предварительных замечаний.

Во-первых, о чем, собственно, идет речь? Русскому читателю, особенно только впервые открывающему для себя творчество Симоны, предмет размышлений автора может поначалу показаться не совсем понятным.

Французское слово malheur и соответствующее ему в русском языке “несчастье” имеют не вполне тождественные смысловые поля и даже носят несколько разный оттенок. Mal-heur — буквально: “злой час” — делает акцент именно на том, что в этом состоянии от человека ничего не зависит, что он является лишь жертвой обстоятельств. Русское “не-с-частье” изначально подразумевает не-удачу, то есть крушение надежд, связанных с той или иной деятельностью. Гораздо ближе к malheur наше старинное слово “злочастие” (злая доля), давшее название известной “Повести о горе-злочастии”, анонимной русской поэме-притче XVII века. Классический пример несчастья изображает библейская Книга Иова — любимая книга Симоны. Российский исторический опыт — опыт едва ли не каждой семьи в нашей стране — до краев заполнен несчастьем, настолько заполнен, что мы стараемся периодически очищать от него свою память. В ХХ веке такое отношение к несчастью стало характерной чертой нашего национального сознания. Симона может нам рассказать, — если мы только захотим услышать, — каких драгоценных духовных плодов мы тем самым себя лишаем.

В богословском плане, однако, воззрения автора на природу несчастья вызывают подчас сильные возражения. Сейчас мы не будем вдаваться в обсуждение спорных мест, пусть читатель с молитвой сам поразмышляет над этим текстом. Главное и самое лучшее, как нам кажется, — если написанное Симоной не оставит его равнодушным.

Тема несчастья касается абсолютно каждого человека. Едва ли не любой верующий, получивший избавление от опасности или болезни, предпочтет думать, что избавлен по особенному промыслу Божию, по чьим-то молитвам, в качестве воздаяния за совершенные прежде добрые поступки или по силе обетов, данных на будущее. Само Священное Писание часто говорит о чем-то подобном. В некотором смысле, на определенном уровне постижения, это является полной правдой, как прием божественной педагогики. Но такой взгляд не может быть инструментом познания промысла Божия, когда мы говорим не о себе, а о ком-то другом. Когда же речь идет о жестоких страданиях и даже гибели, постигающей одновременно массы виновных и невиновных, мы оказываемся перед лицом гораздо более глубокой тайны. И Сам Спаситель в Евангелии говорит об этом именно как о тайне.

“В это время пришли некоторые и рассказали Ему о галилеянах, которых кровь Пилат смешал с жертвами их.

Иисус сказал им на это: думаете ли вы, что эти галилеяне были грешнее всех галилеян, что так пострадали? Нет, говорю вам: но если не покаетесь, все так же погибнете.

Или думаете ли, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская и побила их, виновнее были всех живущих в Иерусалиме?

Нет, говорю вам; но если не покаетесь, все так же погибнете” (Лк 13:1-4).

Прп. Антонию Великому в видении было запрещено доискиваться до причин страдания невинных, “ибо это душевредно”.

Теория Симоны Вейль, как и любое осмысление в человеческих терминах, не в силах исчерпать глубин премудрости Божией, дать ответ на все случаи жизни, — да и не пытается. Но размышления Симоны представляют собой прекрасную, незаменимую памятку для того, кто хочет иметь силы верить и любить даже под облаком ядерного взрыва, в ночах Бутовского полигона, на земле Руанды и Югославии 90-х, на борту подводной лодки “Курск”...

Среди всего принадлежащего к области человеческого страдания несчастье есть вещь исключительная, особенная, ни на что не похожая. Оно резко отличается от простого страдания. Несчастье охватывает душу и прожигает ее до самых глубин клеймом, свойственным только ему одному, — клеймом рабства. Рабство, которое существовало в Древнем Риме, есть только крайняя форма несчастья. Древние, близко знавшие это явление, говорили: “Человек теряет половину своей души в тот день, когда он становится рабом”.

Несчастье неотделимо от физического страдания и, однако, в корне от него отличается. При страдании все, что не связано с физической болью или с чем-то аналогичным ей, — искусственно, надуманно и может быть преодолено правильным расположением мысли. Даже в разлуке или в смерти любимого человека неустранимая доля горя чем-то похожа на физическую боль, удушье, сердечные спазмы, безысходную нужду, голод. Это почти биологическое расстройство, вызванное диким высвобождением энергии, которая до сих пор была обращена на привязанность, а теперь стала неуправляемой. Горе, которое нельзя сжать до такого неустранимого ядра, есть просто романтизм и литературщина. Унижение — тоже состояние, мучительное для всякого живого существа, когда оно, едва не выпрыгивая из себя от обиды, съеживается, придавленное бессилием или страхом.

Напротив, чисто физическая боль может быть для нас совершенным пустяком, который не оставит и следа в душе. Вот самый простой пример. Жестокая боль от гнилого зуба, несколько часов мучившая нас, наконец проходит, — и будто ее и не было.

Иначе бывает в случае очень длительных и частых физических страданий. Но такие страдания — подчас нечто совсем иное, чем просто страдание. Нередко это уже несчастье.

Несчастье — это когда жизнь становится похожей на дерево, вырванное с корнем; это более или менее близкое подобие смерти, которое непреодолимо сдавливает душу угрозой или непосредственным предчувствием физической боли. Если физической боли нет вовсе, то нет и несчастья в душе, ибо она может переключиться мыслью на какой угодно другой предмет. Мысль бежит от несчастья так же скоро, так неудержимо, как животное убегает от смерти. В нашем мире нет ничего другого, кроме физической боли, что имело бы власть полностью сковывать мысль. Оговоримся лишь, что можно уподобить физической боли определенные явления, трудные для описания, но именно телесные, которые ей совершенно равносильны 1 . В частности, предчувствие физической боли — одно из них.

Когда мысль сдавлена угрозой физической боли, — даже если боль не настолько тяжела, чтобы породить ощущение несчастья, — это вызывает состояние столь же мучительное, как если бы приговоренного заставляли часами глядеть на гильотину, которая скоро перережет ему шею2. Человек может жить в этом мучительном состоянии двадцать, пятьдесят лет... Все это время мы проходим мимо него, даже не догадываясь об этом. Кто из нас способен его понять, если Сам Христос не посмотрит на него нашими глазами! Но мы — только отмечаем, что поведение этого человека подчас бывает странным, и, конечно, осуждаем это поведение.

Истинное несчастье бывает только тогда, когда происшествие, которое, как ураган, налетело и вырвало жизнь с корнем из ее почвы, прямо или косвенно грозит каждой из ее сторон — социальной, психологической, физической. Существенно важен социальный фактор. Несчастье не является настоящим, пока оно не влечет за собой социальную деградацию (в какой-либо форме) или ее угрозу.

Существует некоторая переходная область между несчастьем и всеми другими разновидностями человеческого горя, которые, будучи даже весьма болезненными, глубокими и продолжительными, отличаются от несчастья в собственном смысле. Однако существует предел, за которым начинается несчастье, но не прежде того, — подобно тому, как вода не закипает при температуре, меньшей 100 градусов. Эта граница не чисто объективна: здесь сказываются всевозможные личные факторы. Одно и то же событие может одного человека ввергнуть в несчастье, а другого — нет.

Большой загадкой человеческой жизни является не страдание, а именно несчастье. Не то удивительно, что неповинных людей убивают, пытают, прогоняют с родных мест, доводят до нищеты и рабства, заключают в лагерные бараки и тюремные боксы, — ибо на свете есть достаточно злодеев, чтобы делать такие вещи. Также неудивительно, когда болезнь приносит долгие страдания, которые парализуют жизнь человека и обращают ее в “сень смертную”, ибо природа подчинена слепой игре механической необходимости. Но удивительно, что Бог дал несчастью власть захватывать сами души неповинных людей и деспотически распоряжаться ими как рабами. Ведь поистине, даже в лучшем случае, у человека, заклейменного клеймом несчастья, остается не более половины его души.

У человека, испытавшего удар, после которого он извивается на земле, как перерезанный пополам червяк, нет слов для того, чтобы выразить, что такое с ним приключилось. Среди людей, которым он пытается это рассказать, даже те, которые много страдали, но не испытали на себе несчастья в собственном смысле, вовсе не могут себе представить, что именно это такое. Ибо это нечто особенное, не похожее на что-либо другое, как ни один звук ничего не скажет глухонемому. А те, кто сами искалечены несчастьем, не в состоянии оказать помощь и даже почти не способны желать этого. Итак, сострадание по отношению к несчастным — дело, по определению, невозможное. Когда оно поистине имеет место, это чудо — более потрясающее, чем хождение по водам, исцеление больных и даже воскрешение мертвых.

Несчастье заставило Самого Христа молить Отца о том, чтобы Он “пронес чашу” (Мк 14:36), искать утешения у учеников и наконец поверить, что Отец оставил Его. Несчастье заставило другого праведника кричать против Бога — праведника столь совершенного, насколько позволяла человеческая природа, а может быть, даже больше, — во всяком случае, если Иов является исторической личностью, которая была прообразом Христа. “Он посмеивается над несчастьем невинных!” (Иов 9:23) 3 — это не богохульство, это просто крик, исторгнутый из сердца болью. Книга Иова, с первой до последней страницы, есть настоящее чудо правды и искренности. Из написанного на тему несчастья все, что далеко от этого образца, — более или менее загрязнено ложью.

Несчастье делает Бога отсутствующим на время, более отсутствующим, чем мертвый, чем свет в абсолютно темном каземате. Ужас до краев затопляет душу. И во время этого отсутствия становится нечего любить. Самое страшное, что если среди этой тьмы, когда нечего любить, душа прекратит любить, отсутствие Бога станет окончательным. Надо, чтобы душа любила в пустоту или хотя бы желала любить, — будь то даже бесконечно малая часть души. И тогда однажды Бог придет, чтобы явить ей Себя и раскрыть перед ней красоту мира, — как это произошло с Иовом. Но если она перестанет любить, то низвергнется из этого мира в состояние, почти равное аду.

Вот почему те, кто ввергают в несчастье людей, неподготовленных к встрече с ним, убивают их души. И напротив, в такое время, как наше, когда несчастье нависло надо всеми, только та помощь, оказываемая душам, будет действенна, которая реально подготовит их к несчастью. Это далеко не мелочь.

Несчастье ожесточает человека, лишая надежды, ибо оно, как каленым железом, насквозь прожигает душу таким презрением, отвращением и даже ненавистью к самому себе, таким чувством виновности и скверны, которое, по логике вещей, должно было бы возникать в душе после преступления — и, однако, не возникает. Преступник не чувствует зла, которое живет в его душе. Зато его чувствует у себя в душе невинная жертва несчастья. Получается, будто состояние души, которое, в сущности, годится для преступника, отделили от преступления и связали с несчастьем, — причем даже со степенью невинности несчастного!

Если Иов вопит о своей невиновности столь отчаянными словами, значит, у него самого не достает сил в нее верить; значит, его собственная душа внутренне становится на сторону его друзей. Он призывает в свидетели Самого Бога, потому что больше не слышит свидетельства совести, от которого в душе осталось одно лишь смутное и мертвое воспоминание.

Плотская природа человека есть то общее, что роднит его с животными. Куры стаей бросаются клевать раненую курицу 4 . Это такое же механическое явление, как притяжение земли. Все презрение, все отторжение, всю ненависть, которые наш разум связывает с преступлением, — все это наша чувственная сфера обращает на несчастье. Кроме тех людей, душа которых полностью принадлежит Христу, все остальные в большей или меньшей степени презирают несчастных, хотя почти никто себе в этом не признаётся.

Этот закон, заключенный в наших чувствах, действует также и в отношении нас самих. Презрение, отторжение и ненависть обращаются в несчастном против него самого, проникают в глубь его души и оттуда окрашивают своей ядовитой краской весь окружающий мир. Сверхъестественная любовь, если она еще осталась 5 , может воспрепятствовать проявлению второго из названных последствий, но только не первого. Ибо в первом6 заключается самое существенное свойство несчастья: пока не действует это следствие, о несчастье говорить рано.

“Он стал проклятием ради нас” (Гал 3:13). Не только тело Христа, “повешенное на древе” (Втор 21:23), стало проклятием, но и вся Его душа. Так же точно и всякий невинный в несчастье осознает себя проклятым. Так же бывает и с теми, кто претерпели несчастье и, благодаря повороту судьбы, избавились от него, — если оно достаточно глубоко их уязвило.

Мы можем примириться с существованием несчастья, только когда смотрим на него как бы с некоторого расстояния.

Бог сотворил мир любовью, ради любви. Бог не сотворил ничего иного, как саму любовь и средства для любви. Бог сотворил все формы любви. Он сотворил существа, способные любить на любом расстоянии. Сам Он дошел (ибо никому из людей это было не под силу) до максимального расстояния, до расстояния бесконечного. Это бесконечное расстояние между Богом и Богом, крайний разрыв 7 , боль, к которой никто другой не смеет и приблизиться, чудо любви — Распятие. Ибо никто не может быть более удален от Бога, чем тот, кто “стал проклятием”.

Этот разрыв, через который Высшая Любовь устанавливает узы высшего единства, вечно отзывается во всем мироздании, в глубине его молчания, как две отдельные и, одновременно, сливающиеся в один звук ноты, как чистая и волнующая гармония. Она и есть — Слово Божие. Все творение мира есть не что иное, как звучание ее голоса 8 . Когда человеческая музыка самой высокой степени чистоты проникает нам в душу, сквозь нее нам слышится тот же голос. Когда мы способны слышать тишину, то и в ней улавливаем его звучание.

Те, кто мужественно стоят в любви, услышат эту ноту даже на самом дне пропасти9, куда ввергнет их несчастье. И с этого момента в них не останется никакого сомнения.

Люди, пораженные несчастьем, лежат у подножия Креста — едва ли не на самом большом расстоянии от Бога, какое возможно. Не следует думать, что самым большим расстоянием является грех. Грех — не расстояние. Это неправильное направление взгляда.

Правда, есть таинственная связь между этим расстоянием и первородным грехом. Обычно говорят, что с самого начала человечество отвратило свой взгляд от Бога и шло в неверном направлении так далеко, как оно только могло идти. Да если бы оно могло идти! Ведь мы как гвоздями прибиты к месту, мы свободны только направить взгляд, а во всем остальном подчинены необходимости. Ее слепой механизм, которому совершенно нет дела до уровня нашего духовного совершенства, постоянно перетряхивает людей и наугад бросает кого-то из них к самому подножию Креста. От них зависит только — смотреть или нет, глазами, обращенными к Богу, среди этой тряски. Это не значит, что Божие провидение не существует. Это значит, что именно по Своему провидению Бог пожелал, чтобы необходимость была слепым механизмом.

Если бы этот механизм не был слепым, несчастья вовсе не существовало бы. Прежде всего, оно анонимно. Кем овладевает несчастье, тех оно лишает достоинства личности и делает вещами. Оно безразлично, и холод этого безразличия, металлический холод — до дна замораживает душу у всех, кого оно касается. Их больше ничто не согреет. Они уже никогда не поверят, что кем-то были.

Несчастье не обладало бы этим свойством, если бы не заключало в себе долю случайности. Тот, кого преследуют за веру, и он знает, что должен пострадать, — не несчастен. Он окажется несчастным, если страдание или страх охватят его душу до такой степени, что он позабудет, за что страдает. Мученики, отданные на съедение зверям, которые выходили на арену и пели, не были несчастны. Несчастен был Христос. Он умер не как мученик. Он умер как один из уголовных преступников, как “причтенный к злодеям” (Мк 15:20; Ис 53:12), только больше, чем они, достойный насмешек. Ведь несчастью свойственно вызывать насмешку.

Поистине, только слепая необходимость может забросить человека в точку крайнего удаления, к самому Кресту. Людские преступления, являющиеся причиной большинства несчастий, — это часть слепой необходимости, ибо злодеи поистине “не ведают, что творят” (Лк 23:34).

Дружба проявляется в двух формах: в соединении и в разделении. Они нерасторжимы, заключая в себе единое, необычайное благо — дружбу. Ибо когда сближаются два человека, которые не являются друзьями, не происходит соединения. Когда же они отдалены, они не чувствуют разделения. Итак, заключая в себе одно и то же благо, обе формы в равной мере добры.

Если даже мы, свойственным нам жалким образом, производим и познаём вещи вокруг нас, — Бог проявляет и познает Себя, как и подобает Ему, совершенным образом. Но, прежде всего, “Бог есть любовь” (1 Ин 4:8). Прежде всего, Бог любит Себя в Себе Самом. Троица есть не что иное, как эта любовь, эта дружба10. Между субъектами, соединенными между собой этим отношением Божественной любви, существует больше, чем близость, — их объединяет близость бесконечная, тождество. Но Творение, Воплощение, Страдание — вводят и бесконечную удаленность. Весь объем сотворенного пространства, вся продолжительность времени воздвигают свою преграду, полагают бесконечное расстояние между Богом и Богом 11 .

Два любящих, два друга имеют два желания. Одно из них — любить друг друга настолько, чтобы они как бы входили один в другого и составляли одно-единое существо. Второе — любить друг друга настолько, что если бы между ними было расстояние хоть в половину земного шара, их союз не понес никакого ущерба. Все, чего человек тщетно желает в этом мире, в Боге — реально и совершенно. Все эти невозможные желания живут в нас, напоминая о нашем предназначении. Они становятся благом для нас тогда, когда мы более не надеемся их исполнить.

Любовь между Богом и Богом, которая Сама — Бог 12 , есть связь двоякая: это связь, которая соединяет два Лица в точке, где Они неразделимы и суть в реальности Одно; и это связь, которая простирается через расстояние и преодолевает бесконечную разделенность. Единство Бога, где исчезает всякая множественность, с одной стороны, а с другой, богооставленность, в которой осознавал Себя Христос, не переставая при этом совершенным образом любить Своего Отца, — вот две формы, в которые отливается божественное свойство одной и той же Любви, Которая Сама есть Бог.

“Бог есть Любовь” — в настолько сущностном смысле, что единство (которое можно назвать Его собственным определением (Втор 6:4; Ин 17:11; Иак 2:19; 1 Кор 8:4; 1 Тим 2:5) является простым следствием любви. И безграничной объединяющей способности Божественной любви соответствует бесконечное расстояние, которое она преодолевает. Все сотворенное, все наполняющее совокупность пространства и времени, все составленное из механически-жестокого вещества — вот расстояние, что пролегло между Христом и Его Отцом.

Что же касается нас, наша нищета дает нам драгоценную привилегию быть частью этого расстояния между Сыном и Отцом. Но расстояние осознается как разлука только теми, кто любит. Хоть и скорбна для любящего разлука с любимым, но она — благо, ибо в ней проявляется любовь. Даже смертельная тоска оставленного Отцом Христа — благо. Для нас в мире нет большего блага, чем разделить эту тоску. В этом мире Бог не присутствует в нас совершенным образом, потому что мы здесь живем в плоти (2 Кор 5:6). Зато когда мы находимся в состоянии крайнего несчастья, Он может в нас почти совершенно отсутствовать. На земле это для нас единственная возможность совершенства. Поэтому Крест — наша единственная надежда. “Ни один лес не произрастил подобного дерева, с такими цветами, с такими листьями, с такими побегами...” 13

Эта вселенная, в которой мы — не более чем песчинка, есть расстояние, положенное Божественной Любовью между Богом и Богом. Итак, мы — точка на этой бесконечной дистанции, которую составляют пространство, время и механизм, который правит материей. Все, что мы называем злом, это лишь механизм. Бог сделал так, что Его благодать, проникая в самое сердце человека и оттуда просвещая все его существо, позволяет ему без нарушения законов природы ходить по водам. Но когда человек отводит взгляд от Бога, он становится подвластным силе тяжести. Он еще думает, что может хотеть и выбирать, однако на самом деле он становится просто вещью, — не более чем обычный камень, который падает. Приглядевшись поистине внимательно к человеческим душам, к человеческим сообществам, мы увидим, что везде, где отсутствует действие сверхъестественного света, все подчиняется механическим законам, столь же слепым и столь же точным, как законы падения тел. Знание об этом благотворно и, более того, необходимо. Те, кого мы называем злодеями, — это лишь куски черепицы, сорванные с крыши сильным ветром и падающие куда попало. Их единственная вина заключается в том первоначальном выборе, сделав который, они обратились в черепицу.

Механизм необходимости, действуя на любом уровне, остается таким, каков он есть: в грубой материи, среди растений, животных, народов, человеческих душ. Если смотреть с той точки, где находимся мы сами, в нашей перспективе, он — совершенно слеп. Но если мы перенесемся сердцем вовне себя, за пределы мира, пространства и времени, — туда, где наш Отец, и если оттуда рассмотрим этот механизм, он явится совсем другим. То, что кажется необходимостью, станет послушанием. Материя полностью пассивна и, следовательно, целиком послушна воле Божией. Она является для нас совершенным примером. Здесь нет ничего другого, кроме Бога и того, что повинуется Богу. Своим совершенным послушанием материя заслуживает быть любимой теми, кто любит своего Господа, — подобно тому, как любящий с нежностью смотрит даже на иголку, которая некогда послушно сновала в руках его умершей возлюбленной. Вся красота мира возвещает нам, что материя заслуживает нашей любви. В красоте мира предметом любви становится даже грубая механическая необходимость его законов. Что может быть столь прекрасно, как сила тяжести, проявляющаяся в плеске бегущих морских волн или в неподвижных разломах гор 14 !

Море не становится для нас менее прекрасным из-за того, что в нем, как мы знаем, иногда тонут корабли. Напротив, от этого оно еще прекраснее. Если бы море изменяло движение волн, чтобы щадить корабли, тогда оно было бы существом, наделенным свободой различения и выбора, но не этой текучей стихией, полностью повинующейся всем внешним воздействиям. Совершенное послушание и составляет его красоту.

Все ужасы, происходящие в этом мире, — не более чем складки и изгибы, которые на морской поверхности производят волны, подчиняясь силе притяжения. Поэтому и они заключают в себе красоту. Иногда поэзия (например, в “Илиаде”) изображает эту красоту очень впечатляюще.

Люди никогда не могут выйти из послушания Богу. Творение не может не повиноваться. Человеку как существу мыслящему и свободному предоставлено выбрать лишь одно: пожелать этого послушания или не пожелать. Даже не желая, он все равно будет вынужден повиноваться — повиноваться ежеминутно, но только как вещь, подчиненная механической необходимости. Если же он хочет повиноваться, то остается подчиненным механической необходимости, но к ней прибавляется некая новая необходимость, устанавливаемая теми законами, которые свойственны вещам сверхъестественным. Некоторые дела для него становятся невозможны, в то время как другие исполняются помимо него, а иногда как бы почти вопреки ему.

Если у нас порой возникает чувство, что в таком-то деле мы идем против воли Бога, это лишь означает, что иногда мы перестаем желать послушания. Конечно, при прочих равных условиях, человек действует по-разному в зависимости от того, согласен он на послушание или не согласен, — так же, как растение, при прочих равных условиях, по-разному растет в зависимости от того, находится оно на свету или в темноте. Растение, впрочем, не распоряжается и ничего не выбирает в том, что касается его роста. Но мы — как растения, которым дан только один выбор: повернуться к свету или нет.

На кроткую покорность материи, как на образ поведения для нас, указал Христос, предлагая нам посмотреть на лилии полевые, которые “ни трудятся, ни прядут” (Мф 6:28). Лилии не ставят целью одеться в тот или другой цвет, не прилагают к этому ни желания, ни тех или иных средств, но принимают все, что дает им природная необходимость. Если они нам кажутся гораздо более красивыми, чем дорогие ткани, — это не потому, что они богаче, а по причине их послушания. Ткань тоже послушна, но послушна человеку, а не Богу. Материя бывает прекрасной не тогда, когда повинуется человеку, но когда повинуется Богу. Если в произведениях искусства она порой бывает почти так же прекрасна, как море, горы или цветы, это значит, Божий свет просветил художника. Но тому, кто хотел бы найти красоту даже в творениях людей, не просвещенных Божиим светом, надо просто всей душой осознать, что и эти люди суть всего лишь материя, которая повинуется Богу, сама того не понимая. Для того, кто так и считает, абсолютно все на свете является прекрасным. Во всем, что существует, во всем, что происходит, он различает действие механизма необходимости, а в необходимости находит несравненную сладость послушания. Для нас послушание вещества по отношению к Богу — то же, что прозрачность стекла по отношению к свету. Как только мы познаем всем нашим существом это послушание, мы узрим Бога.

Держа газету вверх ногами, мы видим непривычные формы напечатанных букв. Но стоит нам ее перевернуть, как следует, и мы увидим уже не только буквы, но слова. Пассажир корабля, попавшего в качку, с каждой волной чувствует только, как у него переворачивается все внутри. Но капитан в это время неотрывно следит за тем, как сочетание ветра, течения, волн соотносится с расположением корабля, его формой, парусным оснащением и рулем.

Как мы учимся читать, как мы учимся какому-либо ремеслу, так мы должны научиться видеть, что во всем происходящем заключено (прежде всего и почти только) повиновение мироздания Богу. Это самое настоящее ученичество. И, как всякое другое, оно требует усилий и времени. Тот, кто в нем преуспел, видит между вещами и событиями не больше разницы, чем человек, умеющий читать, в одной и той же фразе, воспроизведенной в разной манере, — написанной красными и синими чернилами, напечатанной одним, другим и третьим шрифтом. Неграмотный увидит разницу в каждом случае. Но для умеющего читать все это — одно и то же, потому что написана одна и та же фраза. Для обученного человека вещи и события всегда и повсюду — это вибрации дивно-сладкозвучного божественного голоса, распевающего одно и то же слово. Это не означает, что такой человек не испытывает страдания. Боль — лишь расцветка определенных событий. В одной фразе, записанной красными чернилами, тот, кто умеет читать, и тот, кто не умеет, равным образом видят красный цвет. Но для одного из них цвет букв имеет не то же самое значение, что для другого.

У рабочих и крестьян есть хорошая пословица на случай, когда ученику случается пораниться или хотя бы сильно устать: “Ремесло в тело входит”. Каждый раз, испытывая боль, мы можем сказать сами себе (и это будет правдой), что вселенная, что порядок и красота мира, что послушание всего творения своему Создателю — все это входит в наше тело. И после этого как не благодарить, с самой теплой признательностью, ту Любовь, которая послала нам этот дар!

Радость и боль — дары в равной мере столь драгоценные, что и первого, и второго стоит вкусить сполна, каждого в чистом виде, не пытаясь их смешивать. Через радость красота мира проникает нам в душу. Через боль она входит нам в тело. Ища одной лишь радости, стать другом Богу — столь же невозможно, как стать капитаном, прочитав справочник по навигации. Тело тоже должно участвовать в обучении. На уровне телесных ощущений только боль является контактом с необходимостью, определяющей порядок мира, ибо удовольствие не несет на себе печати необходимости. Более высокая часть сферы чувств способна познавать необходимость и в радости, и это достигается только посредством чувства прекрасного. Для того, чтобы постепенно все наше существо стало восприимчивым к послушанию, которое есть существенное свойство материи, чтобы через это мы обрели новый ум, способный услышать вселенную как звучание Слова Божия, — для этих целей преображающие свойства как боли, так и радости являются равно незаменимыми. Мы должны раскрывать всю нашу душу до самой глубины и для боли, и для радости, когда случается испытать то или другое, с такой готовностью, как открываем двери посланнику от тех, кого любим. Какая разница для любящего, будет ли посланник груб или вежлив, когда у него в руках долгожданное письмо!

Однако несчастье — это не просто боль. Несчастье очень отличается от того, что можно назвать педагогическим методом Бога.

Необозримое пространство и время 15 отделяют нас от Бога. Как возможно было бы нам искать Его? Как идти к нему навстречу? Если даже мы будем идти целую вечность, наше движение окажется всего лишь вращением вокруг земли. Даже на самолете нам не под силу сделать ничего другого. Мы не в состоянии высоко продвинуться по вертикали. Нам не дано возможности сделать и шагу к небесам. Бог Сам сходит к нам, пересекая вселенную.

Превосходя бесконечность пространства и времени, еще бесконечно-более-бесконечная любовь Божия сходит пленить нас. Она сходит в свое время. Нам дан выбор: согласиться впустить ее или отказать. Если мы остаемся глухими, она, как нищий, приходит к нашим дверям снова и снова; но, как нищий, однажды она больше не вернется. Если же мы соглашаемся, Бог кладет в нас, как в землю, маленькое семечко и уходит. С этого момента Богу уже не нужно делать ничего другого, как только ожидать. Только ожидать остается и нам. Единственное, что от нас требуется, — не пожалеть о данном нами согласии, о том “да”, которое мы однажды произнесли, подобно невесте. Это не так легко, как кажется; ибо, когда семя всходит, мы чувствуем боль. К тому же, именно поскольку мы сами согласились, чтобы оно в нас взошло, мы уже не можем не уничтожать все, что ему мешает, не выпалывать сорняки. К несчастью, сорняки входят в самую нашу плоть, так что все эта прополка причиняет нам страдание. Однако семя, так или иначе, прорастает. И вот, наконец, наша душа принадлежит Богу 16 , и тогда она не просто согласна любить, но истинно и деятельно любит. Теперь ей, в свою очередь, приходится пройти через все мироздание, чтобы достигнуть Бога. Теперь она любит не той тварной любовью, которой любят другие создания. Любовь, живущая в ней, божественна и нетварна, ибо она есть любовь между Богом и Богом, которая проходит через душу 17 . Только Бог способен любить Бога. Мы можем только согласиться оставить наши собственные чувства, предоставляя Его любви пройти сквозь нашу душу. Это означает — отрицать самих себя (Мф 16:24; Мк 8:34; Лк 9:23)18. Мы и сотворены только ради этого согласия.

Божественная Любовь пересекла безмерность пространства и времени, чтобы пройти от Бога к нам. Но как ей пройти в обратном направлении, от тварного естества? Когда семечко Божественной любви, посеянное в нас, растет, становится деревом, как нам перенести его туда, где его родина, проделать в обратном направлении путь, которым к нам прошел Бог, преодолеть бесконечное расстояние?

Это кажется невозможным, — но есть одно средство. Оно хорошо известно, это средство. Ведь мы же помним, на что похоже дерево, возросшее в нас, — столь прекрасное дерево, в ветвях которого укрываются птицы небесные (Мф 13:32). Мы же знаем, какое дерево лучше всех деревьев. “Ни один лес не произрастил подобного...” 19 Штука малость похуже виселицы — вот оно какое, это дерево, что всех деревьев прекраснее. Это и есть то дерево, семечко которого Бог заронил в нас, да так, что мы и знать не знали, что это за семечко. А если бы знали, то в первый момент не сказали бы свое “да”. Это и есть то дерево, что возросло в нас и которое невозможно выкорчевать никакой силой. Только измена может вырвать его из нас.

Когда молотком забивают гвоздь, весь удар, полученный шляпкой гвоздя, проходит до самого его конца так, что из силы удара ничто не теряется, хотя конец гвоздя — всего лишь точка. Если даже молоток и шляпка гвоздя будут бесконечно большими, произойдет то же самое. Конец гвоздя перенесет в точку, куда он приставлен, этот бесконечно сильный удар. Крайнее несчастье, которое одновременно сочетает физическую боль, душевную подавленность и социальную деградацию, подобно такому гвоздю. Его конец вбивается до самой середины души. Шляпка гвоздя — это вся необходимость, распределенная на всем протяжении пространства и времени.

Несчастье есть чудо Божественной техники. Это простое и гениальное устройство, через которое в душу незначительного, бренного создания может войти, во всей своей безмерности, слепая, безжалостная и холодная сила. Бесконечное расстояние, разделяющее Бога и творение, всецело собирается в одной точке, чтобы пробить душу в самой середине. Человек, с которым случается что-то подобное, не принимает никакого участия в этой операции. Он бьется, как бабочка, которую заживо накололи на булавку. Но даже и сквозь ужас он может сохранять желание любить. К этому нет никакого препятствия, в этом не только нет ничего невозможного, но, решаемся сказать, даже и ничего трудного. Ибо даже самая тяжкая боль, доходящая до потери сознания, не затрагивает ту точку в душе, которая соглашается с выбором правильной ориентации.

Просто надо знать, что любовь есть не состояние души, а ее ориентация. Не понимая этого, можно впасть в отчаяние при первом касании несчастья.

Тот, чья душа остается направленной к Богу в то время, когда ее пронзает гвоздь, пригвождена к самому центру мироздания. Истинный центр, который находится не посреди, но вне пространства и времени, — это Сам Бог. Ни в пространстве, ни во времени, но в совершенно другом измерении — гвоздь пробивает насквозь весь сотворенный мир, всю толщу преграды, отделяющей душу от Бога. В этом дивном измерении душа, не покидая места и момента, где находится связанное с нею тело, может преодолеть всю протяженность пространства и времени — и предстать перед лицом Божиим.

Она пребывает в точке соприкосновения между созданием и Творцом, именно в том месте, где соединяются брусья Креста. Возможно, апостол Павел размышлял о чем-то в этом роде, когда писал: “Будьте укоренены в любви, чтобы вам быть способными постигнуть, что есть широта и долгота, высота и глубина, и познать то, что превосходит всякое разумение, — любовь Христову” (Еф 3:18-19) 20 .

Чтобы, в случае крайнего несчастья, быть распятым на кресте Самого Христа, человек должен в момент, когда придет несчастье, нести в своей душе не просто всеянное Богом семя, но уже взращенное древо жизни.

В ином случае у нас есть выбор между крестами по одну и по другую сторону распятия Христова.

Мы подобны неблагоразумному разбойнику, когда ищем утешения в презрении и ненависти к товарищам по несчастью. Но это обычно и бывает следствием настоящего несчастья. Именно так действовало на души римское рабство. Почти все люди, которые изумляются такому настрою души у несчастных, сами впадают в него, когда несчастье коснется их.

Чтобы уподобиться благоразумному разбойнику, достаточно понять, что, сколь бы ни было тяжко наше несчастье, это лишь самое меньшее из того, что мы заслужили. Ибо прежде того, как несчастье сковало наши силы, мы, по своей лености, инерции, безразличию или неведению, конечно же, были причастны к преступлениям, которые ввергли других людей в несчастья не менее тяжкие. Разумеется, помешать всем этим преступлениям было выше наших сил, но мы могли хотя бы сказать, что порицаем их. Мы забывали это делать, или даже одобряли их, или, во всяком случае, давали повод другим думать, что одобряем. Терпя несчастье, мы, если судить по справедливости, еще не слишком сурово наказаны. У нас нет права на жалость к себе. Мы знаем, что, во всяком случае однажды, Человек, совершенно чистый от вины, претерпел несчастье тяжелейшее. Лучше, через века, обратим сострадание к Нему.

Только что сказанное может приложить к себе каждый, ибо в наших общественных установлениях и нравах много до такой степени страшного, что никто не вправе считать себя чистым от этого распространенного на всех 21 соучастия. Определенно, каждый из нас окажется виновным, по крайней мере, в преступном равнодушии.

Но далее. Каждый человек вправе желать причастности Кресту Самого Христа. У нас есть одна неограниченная возможность — просить Бога обо всем, что является благом. Такие прошения — не из тех, в которых подобает проявлять умеренность или сдерживать себя.

Не следует просить себе несчастья: такое желание было бы противным природе, извращенным. К тому же несчастье само по себе есть то, чему мы подвергаемся против своей воли. Если мы еще не впали в него, будем желать только одного: если оно придет, пусть станет для нас причастностью Кресту Христову.

Но что мы ощущаем всегда и что поэтому позволительно любить — это возможность несчастья. Три стороны нашего существа всегда открыты перед ней. Наше тело непрочно: любым куском твердой материи можно его проткнуть, изранить, ушибить или навсегда покалечить какой-то из наших внутренних органов. Наша душа ранима, подвержена беспричинным депрессиям и жалким образом зависима от всевозможных вещей и личностей, столь же непрочных и переменчивых. Наше общественное лицо, от которого почти зависит в нас чувство существования, всегда и целиком открыто перед всяческими превратностями. Самый центр нашего существа связан с этими тремя сторонами такими фибрами, что от любой нанесенной им сколько-нибудь тяжелой раны он будто истекает кровью. Но особенно губительным или даже уничтожающим саму нашу сущность нам кажется все, что понижает или разрушает наш престиж, наше право на общественное уважение. Настолько мы привыкли считать иллюзию — своей сущностью 22 .

Мы не думаем о своей полнейшей непрочности, когда дела у нас более-менее в порядке. Но ведь нам никто не запрещает о ней помнить. Можно постоянно ее видеть и постоянно благодарить за нее Бога. И не только за нее, но и за то, что мы бесконечно слабы буквально во всем, до самых сокровенных глубин, будто эта непрочность — в самом центре нашего существа. Ибо именно потому, что мы столь слабы, нас можно пригвоздить к самой середине Креста.

Итак, можно размышлять о нашей непрочности, с любовью и благодарностью, при каждом случае большого или малого страдания. Можно думать о ней в дни более-менее сносные. Можно помнить и в радости, — что было бы не нужно, коль скоро эта мысль могла бы нашу радость нарушить или уменьшить. Но бывает совсем не так. При этой мысли радость только приобретает более сильный и волнующий аромат. Так цветущая вишня оттого, что дни ее цветения столь коротки, кажется еще прекраснее.

Если мы утвердим на этом свою мысль, через какое-то время сущностью 23 нашей жизни станет Крест Христов. Без сомнения, именно это хотел выразить Христос, когда поучал Своих друзей 24 каждый день носить крест 25 . Но не так, как, кажется, полагают сейчас, будто он говорил о простой покорности перед повседневными мелкими огорчениями, которые мы подчас называем именем креста, почти богохульно злоупотребляя этим словом. Единственный крест — это вся тяжесть необходимости, которая, заполняя безмерный объем времени и пространства, может, в определенных обстоятельствах, сосредоточиться на таком атоме, как любой из нас, и без остатка его уничтожить. Носить свой крест означает иметь сознание того, что мы целиком, всеми сторонами нашего существа, подвластны слепой необходимости, кроме одной лишь точки в душе — столь потаенной, что в нее не проникает и наше собственное сознание. Как бы жестоко ни страдал человек, но если хотя бы часть его существа осталась нетронутой (и при этом он не осознает во всей полноте, что она избавлена по чистой случайности и в любую минуту может подвергнуться ударам такой же случайности), он не имеет части в Кресте. Особенно же это касается социальной стороны нашего существа. Вот почему болезнь не принесет никакой пользы, если ей не будет сопутствовать совершенная духовная нищета (Мф 5:3; Лк 6:20)26. Всесторонне счастливый человек может в одно и то же время полнокровно наслаждаться счастьем и носить крест, если он реально, конкретно и ежеминутно помнит о возможности несчастья.

Но недостаточно просто помнить. Будем нежно любить суровый облик этой необходимости. Она похожа на двустороннюю медаль. Одна сторона, повернутая к нам, — это господство, а другая, повернутая к Богу, — послушание. Сожмем эту необходимость в руке, до боли, чтобы она вошла в самую нашу плоть. Каждый, кто любит, во время разлуки бывает счастлив до боли сжимать в руке предмет, принадлежащий любимому существу. А мы знаем, что вся эта вселенная есть предмет, принадлежащий Богу.

Будем до глубины нашего сердца благодарны Богу за то, что Он, в качестве абсолютного правителя, поставил над нами Свою рабыню, бесчувственную, слепую и безупречно послушную, — необходимость. Она погоняет нас кнутом. Но нам, в этом мире подчиненным ее тирании, достаточно выбрать Бога в качестве нашего сокровища, утвердить в Боге наше сердце (Мф 6:21), и тогда мы увидим другую сторону этой тирании, ту сторону, которая есть чистое послушание. Мы — рабы рабыни, но в то же время мы сыны нашего Владыки. Как бы она ни помыкала нами, нам подобает с любовью наблюдать ее собственное послушание, ибо мы — наследники (Рим 8:17; Гал 3:29). Каждый раз, когда она не делает того, что мы хотим, когда нудит подчиниться тому, чего мы не хотим, нам дается возможность с любовью пройти через нее — и увидеть лицо послушания, которым она обращена к Богу. Счастливы те, кто часто имеют эту драгоценную возможность.

Сильная и продолжительная физическая боль имеет то уникальное преимущество, что наши чувства не могут с ней смириться: так уж они устроены. Мы можем с чем угодно свыкнуться, научиться из всего извлекать себе утеху, приспособиться к чему угодно, но только не к этому. Например, внушив себе иллюзию силы, мы верим, что и вправду над чем-то властны. Или, напротив, в воображении выбираем для себя именно то, что на деле нам просто навязано. Но когда сам человек видит, что превращается в подобие животного, когда он почти ничего не может для себя сделать, а у других вызывает отвращение, тогда иллюзии более невозможны. Еще лучше, если это происходит по воле других людей, когда, отверженный обществом, человек оказывается жертвой как бы безымянной: мы говорим не о таком преследовании, которое делало бы героем или мучеником.

Та часть нашей души, которая связана с плотью 27 , чувствительна только к необходимости, имеющей характер принуждения, и только к такому принуждению, как физическая боль. Одна и та же истина через физическую боль — касается наших чувств, через математическое доказательство — сообщается нашему рассудку и через красоту — воспламеняет в нас способность к любви. Поэтому и Иову, когда несчастье разорвало завесу плоти, столь явственно открылась красота мира. Красота мира раскрывается перед нами, когда мы научаемся видеть в необходимости сущностное свойство 28 мироздания; когда мы находим, что суть необходимости заключается в послушании Той Любви, Которая есть и совершенная Премудрость. Весь этот мир, частью которого мы являемся, есть не что иное, как бытие в послушании.

Столь же действенной для познания красоты мира, как физическая боль, может быть и чувственная радость, — когда она настолько естественна, настолько чиста, настолько превосходит ожидание, что мы лучшего не можем и желать или даже не можем поверить, что обладаем предметом этой радости. Сущность 29 такой радости всегда в красоте. Чистая радость и чистая скорбь — суть два образа одной и той же бесценной истины. И, благодаря этому счастливому обстоятельству, мы вправе желать тем, кого мы любим, радости, а не боли 30 .

Троица и Крест — два полюса христианства, две его главные истины: первая есть совершенная радость, а вторая — совершенное несчастье. Познание той и другой, в их таинственном единстве, необходимо. Но в этом мире мы, в силу своей человеческой природы, находимся бесконечно ниже Троицы. Мы у самого подножия Креста. Крест — вот наше отечество.

Познание несчастья есть ключ к христианству. Но это познание невозможно. Невозможно познать несчастье, без того чтобы пройти через него. С ужасом отвращаясь от несчастья, наша мысль не способна стремиться принять его в себя, — как животные, за редкими исключениями, неспособны к самоубийству. Она познаёт его не иначе, как по принуждению. Пока не убедит собственный опыт, мы ни за что не поверим, что все, наполняющее нашу душу — все мысли, все чувства, отношения к идеям, к людям, ко всей вселенной и даже самые сокровенные отношения к самим себе, — все это целиком находится во власти обстоятельств. Даже если мы соглашаемся чисто умозрительно (что само по себе крайне редко), то в глубине души не верим все равно. Верить этому всей душой — вот что именно называет Христос словами: “отрицать самого себя” 31 (а не как обычно переводят: “самоотвержение” или “самоотречение”32 !), и это необходимо, чтобы удостоиться быть среди Его учеников.

Однако, находясь в несчастье (или когда оно уже нами пережито), мы верим в эту истину не больше, чем прежде него; можно сказать, что мы верим в нее еще меньше. Ибо мысль нельзя ни к чему принудить; в любой момент у нее есть возможность увильнуть с помощью лжи. Наша мысль, под давлением обстоятельств оказавшись один на один с несчастьем, бросается под прикрытие обмана с прытью животного, которому угрожает гибель и оно видит какое-то убежище. Иногда в ужасе душа погружается в этот обман очень глубоко. Многие из когда-либо испытавших несчастье приобретают порочную привычку лжи, вплоть до полной потери самого чувства правды. Несправедливо осуждать их за это. Ложь тесно связана с несчастьем, и Христос победил мир (Ин 16:33) именно тем, что, будучи Истиной (Ин 14:6), Он до последнего предела несчастья остался Истиной.

Нашу мысль заставляет бежать от лица несчастья некий инстинкт, который куда больше значит для нас, чем тот, что предохраняет от физической смерти. Ибо когда, силою обстоятельств или в воображении, такая смерть представляется не в виде несчастья, принять ее относительно легко. Но смотреть на несчастье в упор, вблизи, с непрерывным вниманием нам будет под силу, только если, по любви к истине, мы примем смерть душой. Именно такой смерти души учит нас Платон, говоря: “Философствовать значит учиться умирать” 33 , — именно ее обозначали посвятительные обряды древних мистерий, именно она изображается в крещении. Речь не о том, чтобы душа на самом деле умерла, но — чтобы она просто признала за истину, что она есть мертвая вещь, аналогичная материи. Ей не надо рождаться от воды, она и без того — из воды 34 . То, что мы считаем нашим собственным “я”, есть такая же изменчивая и автоматическая производная внешних обстоятельств, как форма морских волн.

Надо знать только это, знать всей душой, до самой глубины. Но такое знание о человеке имеет только Бог, а в этом мире — те, кто рождены свыше. Ибо нельзя принять эту смерть души, если взамен иллюзорной жизни у нас не будет другой жизни, если сокровище наше и сердце наше не будут вне нас самих: не только вне нашего “я” 35 , но вне всего, о чем мы помышляем, вне всего, что ощущаем чувствами, за пределами всего познаваемого, — в руках нашего Отца, Который втайне (Мф 6:6). О тех, кто именно таковы, можно сказать, что они рождены от воды и Духа (Ин 3:5). Ибо они становятся чадами двойного послушания, — с одной стороны, механической необходимости, которая подчиняет их земным условиям существования, а с другой стороны, — божественному вдохновению36. В них больше нет того, что можно было бы назвать их собственной волей, их “лицом”, их “я”. Они всего лишь некое пересечение между тварной природой и Богом. Это пересечение — и есть то имя, которое Бог дал им от века, это их призвание.

В древнем обряде погружательного крещения человек скрывался под водой. Это означало отрицание самого себя 37 , то есть признание того, что мы всего лишь фрагмент неподвижной материи, из которой созданы. Он вновь появлялся из воды, поднимаемый движением, превосходящим силу тяжести: это было образом Божественной любви в человеке. Символика обряда крещения изображает состояние совершенства. Обещание, которое мы даем при этом, есть обещание желать и просить у Бога совершенства — постоянно, неутомимо, столь долго, пока не достигнем его, — как голодный ребенок не перестает просить хлеба у своего отца. Но к чему обязывает это обещание, нам не дано знать, пока мы не окажемся перед ужасным лицом несчастья. Только теперь, лицом к лицу с несчастьем, может быть заключен настоящий договор 38 — через контакт еще более сокровенный, более таинственный, более чудесный, чем само священнодействие таинства 39 .

Познание несчастья, которое, по свойствам человеческой природы, так же невозможно для тех, кто в нем находится, как и для тех, кто его не испытал, становится в равной степени возможным и для тех, и для других благодаря сверхъестественной милости. Иначе Христос не отвел бы несчастье от того, кого любил превыше всех, после того, как пообещал, что даст ему испить из Своей чаши (Мф 20:23). В обоих этих случаях познание несчастья бывает большим чудом, чем хождение по водам. Христос узнает Своих благодетелей именно в тех, чье сострадание основано на познании несчастья. Другие же благотворят капризно, нерегулярно или, напротив, слишком регулярно: или вследствие привычек, привитых воспитанием, или сообразуясь с правилами приличия, или из гордости, или из плотской жалости, или ради очистки совести, — короче говоря, по мотивам, касающимся их самих. Они высокомерны, или держатся покровительственно, или выказывают жалость бестактно, или дают несчастному понять, что в их глазах он всего лишь экземпляр определенного вида несчастья. В любом случае, их даяние только ранит. Они уже имеют свою награду в этом мире, ибо о них не скажешь, что их левая рука не знает, что подает правая (Мф 6:2-3). Их отношение к несчастным — один обман, ибо истинное знакомство с несчастными не бывает без познания самого несчастья. Те, которые не смотрели в лицо несчастью или не готовы к этому, приближаются к несчастным не иначе, как только под защитным покровом лжи или иллюзии. Если вдруг, по какому-то случаю, в облике несчастного проглянет лицо самого несчастья, они удирают со всех ног.

Напротив, благотворитель Христов, оказавшись рядом с несчастным, не чувствует никакой дистанции между собой и им; он переносит в другого все свое существо40 и поэтому подает ему пищу таким же инстинктивным и непосредственным движением, как мы едим сами, когда бываем голодны. И почти сразу же забывает о том, что подал, как мы забываем, что ели вчера и третьего дня. Такому человеку и на ум не придет сказать, что он занимается несчастными ради Бога: это покажется ему столь же абсурдным, как сказать, что он ест ради Бога. Мы едим, потому что не можем без этого. Так и те, кого возблагодарит Христос, творят милостыню столь же естественно, как едят.

Они дают нечто совсем иное, чем просто пищу, одежду или заботу. Перенося само свое существо в того, кому они помогают, они на мгновение дают ему его собственное существование, которого он был лишен несчастьем. В сущности, несчастье есть разрушение личности, переход в безымянное состояние. Как любовь побудила Христа обнажиться от Своей божественности, так несчастного горькая участь обнажает от его человечности. В глазах других и в собственных глазах он целиком определяется своим отношением к несчастью. То в нем, что еще могло бы существовать, неизменно отбрасывается в небытие, — как если бы утопающего несколько раз подряд ударили по голове. Это может быть, в зависимости от случая, бедняк, беженец, чернокожий, больной, осужденный 41 , и еще кто угодно в этом роде. Когда его рассматривают лишь как один из многих экземпляров несчастья, тогда и обиды, и благодеяния, объектом которых он является, параллельно направлены к несчастью. Таким образом, и обиды, и благодеяния оказываются равно действенными в том, чтобы еще больше загнать его в безличность. Это лишь разные формы одного и того же надругательства.

Тот, кто, видя несчастного, переносит в него свое существо, любовью порождает в нем, хотя бы на миг, существование 42 , независимое от несчастья. Ибо, хотя именно несчастье предоставило случай для этого сверхъестественного деяния, не оно было его причиной. Причина — в тождестве, объединяющем человеческие существа поверх всех видимых расстояний, которые полагают между ними случайные обстоятельства судьбы.

Перенести свое существо в несчастного — это значит на какой-то миг принять на себя его несчастье, взять добровольно бремя, которое, по определению, навязывается человеку принудительно и против воли. Это — дело невозможное. Это сделал только Христос. Это может сделать только Христос и люди, вся душа которых заполнена Христом. Вот они-то, перенося свое собственное существо в несчастного, которому оказывают помощь, вселяют в него, — нет, не на самом деле собственное существо, ибо у них его больше нет, — но Самого Христа.

Милостыня, которую подают таким образом, есть таинство, сверхъестественное действие, посредством которого человек, в котором живет Христос (Гал 2:20), реально вселяет Христа в душу несчастного 43 . Хлеб, таким образом поданный, — если речь идет о хлебе, — равноценен причастию. Это не метафора и не догадка: это буквальный перевод слов Самого Христа. Ибо Он говорит: “Мне вы это сделали” (Мф 25:40). Итак, это Он — в голодном или нагом несчастном. Но не вследствие голода или наготы, потому что само по себе несчастье не содержит никакого дарования свыше. Это возможно только лишь через само действие милостыни. Что Христос присутствует в том, кто подает совершенно чистым образом, это очевидно, — ибо кто может быть благодетелем Христа, если не Он Сам? С другой стороны, легко понять, что только присутствие Христа в душе может вселить в нее истинное сострадание. Но Евангелие к тому же открывает нам, что подающий с подлинным состраданием — подает Самого Христа. У несчастного, который принимает этот чудесный дар, есть выбор — согласиться на него, или нет.

Несчастный, в худшем из случаев, лишается всех человеческих связей. Для него остается возможными только два рода отношений с людьми: 1) тех, где он фигурирует всего лишь как вещь (они имеют столь же механическую природу, как отношения между двумя соседними каплями воды), и 2) чисто сверхъестественная любовь. Все, что находится между этими двумя, недоступно для него. В его жизни есть место только для воды и для Духа 44 . Несчастье, с которым человек смирился, которое принял и полюбил, поистине, становится крещением.

Поскольку один Христос способен на сострадание, поэтому, пребывая на земле, Он сам не получил его. Воплотившись, Он в этом мире не обитал в душе ни у кого из людей, которые Его окружали. Поэтому никто не мог сострадать Ему 45 . Скорбь принуждала Его взывать о сострадании, но самые близкие Его друзья отступились. Они оставили Его страдать в одиночестве (Мф 26:37-45). Даже Иоанн уснул. Петр мог ходить по водам, но оказался неспособным пожалеть своего Наставника, впавшего в несчастье. Сон стал для них убежищем, чтобы теперь Его не видеть. Когда само Милосердие обращается в несчастье, где найдет Оно помощь! Чтобы сжалиться над Христом Несчастным, понадобился бы другой Христос. Во все последующие века сострадание к несчастью Христа было одним из признаков святости.

Творить милостыню по сверхъестественной любви можно и не в той полной сознательности, которой требует, например, причащение. Ибо те, кого благодарит Христос, отвечают Ему: “Господи, и когда же мы...” (ср.: Мф 25:37-39). Они не знали, Кого накормили. Вообще ничто не указывает на то, что они имели какое-либо понятие о Христе. Они могли его иметь и могли не иметь. Важно, что они были праведны46. Поэтому Христос, пребывая в них, через милостыню подавал Себя Самого. Счастливы нищие, ибо у них есть возможность, пусть хотя бы раз или два в жизни, получить такую милостыню!

Несчастье поистине находится в самом центре христианства. Исполнение единственной заповеди, состоящей из двух: “Возлюби Бога” и “Возлюби своего ближнего”, — проходит через несчастье. Ибо, что касается первого, Христос сказал: “Никто не приходит к Отцу, кроме как через Меня” (Ин 14:6). Он сказал также: “Как Моисей вознес змея в пустыне, так подобает, чтобы вознесен был Сын Человеческий, чтобы всякий верующий в Него имел жизнь вечную” (Ин 3:14)47. Это тот медный змей, один взгляд на которого мог предохранить от действия яда. Значит, любить Бога можно, только взирая на Крест. Что же касается ближнего, Христос сказал, кто есть тот ближний, которого заповедано возлюбить. Вот это тело — нагое, окровавленное и бесчувственное, которое мы нашли лежащим на дороге (ср.: Лк 10:30). Именно несчастье нам заповедано возлюбить прежде всего: несчастье человека, несчастье Бога.

Часто христианство упрекают в противоестественном любовании страданием, болью. Это ошибка. В христианстве речь не идет о боли и о страдании. Они — всего лишь ощущения, или состояния души, в каждом из которых можно искать некое извращенное наслаждение. Речь идет совсем о другом. Речь идет о несчастье. Несчастье — это не состояние души. Это — когда душа стирается в порошок механической жестокостью обстоятельств. В том, что человек в своих собственных глазах из человека опускается до перерезанного пополам червяка, извивающегося по земле, — в этом не найдет себе наслаждения даже извращенная натура. Но и мудрец, герой, святой — найдут не больше. Несчастье есть то, что обрушивается на человека абсолютно вопреки его желанию. Его сущностное, его определяющее свойство — ужас, бунт, который охватывает все существо любого, кто станет его жертвой. Вот что мы должны принять всей душой, с помощью сверхъестественной любви.

Быть в согласии с тем, как существует мир, — вот наша обязанность в земной жизни. Богу недостаточно Самому находить Свое создание прекрасным (Быт 1:8, 10). Он хочет еще, чтобы и оно увидело, сколь оно прекрасно 48 . К этому и призваны души, соединенные с мелкими частичками этого мира 49 . Таково назначение несчастья — дать нам возможность думать, что творение Божие прекрасно. Ибо пока, игрою окружающих обстоятельств, течение нашей жизни остается, в основном, не нарушенным или же затрагивается лишь частично, до тех пор мы готовы верить, будто это наша воля создала мир и им управляет. И вдруг несчастье, к нашему величайшему удивлению, открывает нам, что это вовсе не так. И если после этого мы воздаем славу, — мы поистине славим творение Божие. В чем трудность? Ведь понятно, что наше несчастье ничем не умаляет Божественную славу. Значит, оно никак не может помешать нам благословлять Господа ради великой славы Его 50 .

Итак, несчастье — вернейшая примета, что Бог желает быть любимым нами, драгоценный знак Его нежности к нам. Это не отеческое наказание, а нечто совсем другое, что уместнее сравнить с теми нежными ссорами, когда юные жених и невеста еще больше уверяют друг друга в глубине своей любви. Нам страшно заглянуть в лицо несчастью, но если решимся, то через какое-то время увидим в нем облик любви, — как Магдалине открылось, что Тот, Кого она приняла за садовника, был Некто совсем другой (Ин 20:14-16).

Христианину, который осознаёт центральное место несчастья в исповедуемой им вере, еще прежде того следует знать, что несчастье даже является, в некотором смысле, сущностным свойством всего сотворенного. Быть созданием не означает обязательно быть несчастным, но всякое создание неизбежно открыто перед возможностью несчастья: неразрушимо только несотворенное. Вопрошая, для чего Бог попускает несчастье, мы точно так же могли бы спросить, для чего Он сотворил мир. В самом деле, стоит задать себе этот вопрос. Итак, для чего же Бог сотворил мир? Ведь кажется настолько очевидным, что Бог Сам-по-Себе более велик, чем Бог и Его творение, вместе взятые. По крайней мере, это кажется очевидным, если мы мыслим о Боге как о Бытии 51 . Но давайте не будем мыслить о Нем таким образом. Только помыслив Бога как Любовь, мы познаем это чудо Любви, которая связует Сына с Отцом в вечном единстве Божества и, одновременно, преодолевает Их разделенность пространством, временем и Крестом.

Бог есть Любовь (1 Ин 4:7), а природа есть необходимость, но послушание делает эту необходимость зеркальным отражением любви. Таким же образом Бог есть радость, а творение есть несчастье, но — несчастье, сияющее светом радости.

Несчастье заключает в себе истину нашей судьбы. Узрят Бога 52 только те, кто предпочтет лучше познать истину и умереть, нежели прожить долгую и счастливую жизнь в иллюзии. Решимся идти навстречу одной лишь реальности, и тогда там, где мы ожидали найти только мертвое тело, мы встретим ангела, который скажет: “Вы ищете Иисуса Назарянина, распятого? Он воскрес...” (Мк 16:6).

Крест Христов есть единственный источник света, способный просветить тьму несчастья. В любую эпоху, в любой стране — повсюду, где есть несчастье, его правдой является Крест Христов. Каждый человек, который настолько любит правду, что не убегает в глубину лжи, скрываясь от лица несчастья, имеет часть в Кресте Христовом, независимо от того, к какой религии он принадлежит. Если бы Бог помыслил отлучить от Христа людей какой-то страны или какой-то определенной эпохи, мы могли бы понять это по одному-единственному признаку, а именно по тому, что в их среде отсутствует несчастье 53 . Но мы не знаем из истории о чем-нибудь подобном. Повсюду, где есть несчастье, там есть и Крест, сокровенный, но присутствующий в каждом, кто, отвергая ложь, выбирает правду и, отвергая ненависть, выбирает любовь. Несчастье без Креста — это ад, а Бог не попустил аду быть на земле.

И наоборот, те (столь многие!) из христиан, которые не имеют сил увидеть в каждом несчастье блаженный Крест 54 , чтобы с благоговением склониться перед ним, не имеют части со Христом. Что может яснее обнаружить слабость нашей веры, чем то, как запросто мы обходим проблему при любом разговоре о несчастье, даже в христианской среде. То, что мы говорим о первородном грехе, о воле Божией, о Провидении и его таинственных планах (которые мы, однако, считаем возможным угадывать), о будущих воздаяниях всякого рода, в этой жизни и в будущей, — все это или скрывает реальную природу несчастья, или же остается бездейственным. Когда мы видим подлинное несчастье, — единственное, что позволяет нашей совести смириться с ним, это созерцание Креста Христова. И ничто другое. И этого одного — достаточно.

Мать, жена, невеста, — зная, что любимый ею человек в беде, и она не может помочь ему или быть с ним рядом, — сама пожелала бы претерпеть равные страдания, чтобы хоть в этом быть к нему ближе, чтобы облегчить столь невыносимую тяжесть бессильного сострадания. Кто, любя Христа, в своем сердце созерцает Его на Кресте, тот будет испытывать облегчение, когда сам переносит несчастье.

По причине сущностной связи между Крестом и несчастьем государство может полностью отделить себя от религии только при абсурдном допущении, что ему удалось “отменить” несчастье 55 . И самая первая причина, почему у государства нет на это никакого права, — в том, что оно само творит несчастных. Уголовный суд, отрезанный от всякой связи с Богом, поистине выглядит подобием ада. Не по причине судебных ошибок или излишней суровости наказаний, но независимо от всего этого, сам по себе. Он загрязняется от постоянного контакта со всевозможной скверной и, не имея ничего, что могло бы ее отмыть, сам оказывается настолько осквернен, что даже худших из преступников может сделать только хуже. Соприкосновение с судом отвратительно для любого, кто сохраняет в себе что-то чистое и здоровое, зато негодяи находят в наказаниях, которые он налагает, своего рода утехи, еще более ужасные, чем сами наказания. Нет ничего, что могло бы вселить чистоту в места, где живут преступление и наказание, — только лишь Христос — Тот, Кто сам был приговорен уголовным судом.

Но поскольку, нуждаясь в одном лишь Кресте, государство не нуждается в сложностях догмы, плачевно, что Крест и догма связаны столь крепкой связью. Ведь это и есть та самая связь, которая поставила Христа рядом с преступниками, как братьев по общему несчастью 56 .

Понятие необходимости как общая материя искусства, науки и всех родов физического труда есть врата, которыми христианство может войти в светскую жизнь и шаг за шагом проникать во все ее области. Ибо Крест — это и есть сама необходимость в соприкосновении и с самой нижней, и с самой возвышенной частью нас самих. Нашим телесным чувствам он напоминает о физическом страдании Христа, а присутствием Бога привлекает живущую в нас сверхъестественную любовь. Вследствие этого Крест соединяет в себе все многообразие контактов, в которых промежуточные части нашего существа встречаются с силой необходимости.

Ни в какой сфере жизни нет и не может быть такого рода человеческой деятельности, которая не имела бы своей высшей и сокровенной истиной Крест Христов. А все, что пытаются отделить от Креста Христова, — или гниет, или засыхает, как отломившаяся ветка. Видя, что происходит сегодня, на наших глазах, но не понимая смысла происходящего, мы гадаем: в чем причина наших зол? Причем христиане понимают еще меньше остальных, ибо, зная, что исторически эти роды деятельности существовали задолго до воплощения Христа, они не решаются признать, что вера во Христа еще в те времена составляла их жизненную силу.

Но эта трудность не остановит нас, если мы поймем, что под завесами, которые постепенно открываются, вера во Христа приносит свои цветы и плоды — во все времена, на всяком месте, где есть люди, которые не имеют ненависти к свету (ср.: Ин 3:19-20).

С самого начала истории, никогда, кроме определенного периода в истории Римской империи, Христос не был до такой степени устранен из общества, как теперь. Древние сочли бы уродством то отделение религии от общественной жизни, которое сегодня даже большая часть христиан находит естественным.

Христианство должно влить свои соки в общественную жизнь, но, тем не менее, оно в первую очередь обращено к человеческой душе. Наш Отец пребывает втайне, — но нет другой тайны, столь непроницаемой, как несчастье.

Есть один вопрос, не имеющий абсолютно никакого значения и, конечно, никакого ответа, который мы никогда не задаем, находясь в своем обычном состоянии. Зато в несчастье душа просто не может не повторять его — не умолкая, с монотонностью болезненного стона: “Почему?”, “Почему всё так?” Несчастный, как ребенок, спрашивает у людей, у вещей, у Бога (даже если он не верует), у кого угодно. Почему именно ему нечего есть, почему его вгоняют в могилу непосильным трудом или жестоким обращением, или почему его вот-вот застрелят, или почему он болен, или почему он в тюрьме... Если мы объясним ему причины (что, однако, редко удается, ибо они бывают довольно запутанными), это не будет ответом. Ибо его вопрос “почему?” означает не “по какой причине?”, а “зачем?” А мы, конечно, не можем сказать ему, зачем. Хотя можно придумать, но такую выдумку не назовешь добрым делом.

Странно, что у нас не вызывают вопроса несчастья ближних, кроме разве что немногих, самых близких людей. В лучшем случае мы однажды зададим его в рассеянности. Но кто сам в несчастье, в том этот вопрос забит как гвоздь, он кричит непрестанно: почему? почему? почему? Сам Христос выкрикнул эти слова: “Почему Ты Меня оставил?” (Мф 27:46; Мк 15:34)57.

“Почему” несчастного не находит ответа, потому что мы живем там, где правит необходимость, а не целесообразность. Если бы в этом мире правила целесообразность, то место блага не находилось бы в ином мире. Каждый раз, когда мы вопрошаем мир о целесообразности, он в ней отказывает. Но, чтобы знать, что откажет, сначала надо спросить.

Нас заставляет спрашивать о целесообразности мира только несчастье, да еще красота, ибо прекрасное нам дает столь живое ощущение присутствия блага, что мы ищем цель, будучи не в состоянии ее когда-либо найти. Прекрасное тоже побуждает вопрошать: “почему?”; “Почему вот это, что я вижу, прекрасно?” Но мало кто способен повторять это “почему?” в течение долгого времени. Зато несчастье кричит свое “почему?” не умолкая, часы, дни, годы, — пока не иссякнут последние силы.

Тот, кто способен не только кричать, но еще и слушать, услышит ответ. Этот ответ — молчание. Вечное молчание, за которое горько упрекал Бога Виньи 58 . Однако Виньи не был вправе говорить от себя, как ответил бы Праведник на это молчание, ибо сам не был праведником. Праведный — любит. Тот, кто способен не только слушать, но и любить, услышит это молчание как слово Бога.

Творения говорят при помощи звуков. Слово Бога есть молчание. Тайное слово любви Божией может быть только молчанием. Христос есть молчание Бога.

Нет в мире другого такого дерева, как Крест. Нет в мире большей гармонии, чем молчание Бога. Пифагорейцы улавливали эту гармонию в бездонном молчании звездного неба. Необходимость в этом мире есть голос молчания Бога 59 .

Наша душа все время производит шум, но есть в ней одна точка, которая пребывает в молчании и которую мы никогда не слышим. Когда молчание Бога вливается нам в душу и, проходя сквозь нее, соединяется с молчанием, сокровенно живущим в нас, с того времени мы уже имеем свое сокровище и свое сердце в Боге, и пространство раскрывается перед нами пополам, как плод, — ибо мы созерцаем всю вселенную с той точки, что находится вне пространства.

К этому ведут только два пути, и других нет. Есть только два острия, которые могут пройти сквозь нашу душу (ср.: Лк 2:35), — несчастье и красота.

Нам часто хотелось бы плакать кровавыми слезами, когда подумаем, скольких из нас сокрушило несчастье, — тех, кто не умел извлечь из него пользу. Но если смотреть на вещи более хладнокровно, самая безумная растрата — это пренебрежение красотой мира. Можно ли сосчитать, сколь часто ясность звезд, шум морского прибоя, молчание предрассветного часа раскрываются навстречу душе человека, — но безответно! Не отзываться на эту красоту — преступление неблагодарности, столь тяжкое, что оно, вероятно, заслуживает наказания в виде несчастья. Правда, некоторых это наказание обходит стороной. Но в таком случае их карой становится бездарное существование, — а чем бездарная жизнь лучше несчастья? Впрочем, наверное, жизнь таких людей не перестает быть бездарной, даже когда их постигают большие беды.

Насколько можно догадываться о человеческих чувствах, подчас кажется, что зло, живущее внутри человека, бывает для него защитой от зла внешнего, которое жалит его через боль. Если это правда, будем надеяться, что Бог милосердно сократил для неблагоразумного разбойника (Лк 23:39) его столь бесполезные страдания. Да, именно так: в несчастье человека даже искушает мысль, что он будет меньше страдать, если станет злым.

Но кто хотя бы только на миг ощутил чистую радость и, значит, познал вкус красоты мира (ибо это одно и то же), тому несчастье разрывает всю душу. И однако только он и не заслуживает этого наказания. Но для него несчастье — не наказание. Просто Сам Бог берет его руку и слегка сильнее сжимает ее. Ибо, если он останется верен, то и на самом дне своего крика обретет драгоценную жемчужину молчания Бога.

Перевод и примечания Петра Епифанова

Сноски:

1 Например, чувства матери при виде длительных физических страданий ребенка, в которых она бессильна помочь. Нередки случаи, когда тяжелая болезнь ребенка становится единственным наполнением жизни матери, затмевая в ее глазах все остальное, приводя к глубоким деформациям личности. Она становится жертвой несчастья в более глубоком и многомерном смысле, чем ее дитя.

2 Симона утверждает это на основании собственного каждодневного опыта острых головных болей, мучивших ее с тринадцати лет. Она, конечно, не могла считать их несчастьем в полном смысле слова, но как влияет постоянная боль на способность мышления, знала не понаслышке.

3 По Масоретскому тексту и Вульгате. В греческом переводе Семидесяти толковников иначе. В Русском Синодальном переводе: “...пытке невинных смеется”.

4 Возможно, это было одним из впечатлений от работы на ферме в деревне Сен-Мишель-д Ардеш, где Симона провела август 1941 года на уборке винограда, — там же, где ночами она делала первые наброски статей, вошедших впоследствии в сборник “Ожидание Бога”. Она увидела в нем яркий образ обманчивости человеческих связей, одиночества и беспомощности в том мире, где господствует “механическая необходимость”. В таком ключе Симона еще будет использовать эту сцену в своих письмах (например, письмо Ж.-М. Перрену от 26 мая 1942 года).

5 Оппозиция “естественного” и “сверхъестественного” имеет ключевое значение в антропологическом учении Симоны Вейль. “Сверхъестественное” живет даже в далекой от совершенства человеческой душе наряду, хотя и в борьбе, с “естественным”. Сверхъестественная любовь в человеке — это любовь не замкнутая на земном, не эгоистическая, но та, которая через любовь к тварным существам восходит к Богу. Впрочем, опыт жизни показывает, что такая любовь у большинства проявляется лишь в виде весьма недолгих порывов и вдохновений. Поэтому ее силы оказывается чаще всего недостаточно, чтобы отвратить человека и от греховных поступков, разрушающих любовь, и от душевных катастроф. Симона хочет сказать, что “сверхъестественная любовь” еще может сохранить в человеке во время несчастья теплое и светлое отношение к окружающему миру (например, к родным людям, к красоте природы, к невинности детства и т. п.), но на то, чтобы не презирать, не ненавидеть себя самого, ее уже не хватает. В качестве примера можно привести целый ряд судеб поэтов. В творчестве Цветаевой и Пауля Целана тут и там вспыхивают яркие искры “сверхъестественной любви”, но это не смогло отвести их от самоубийства, то есть до крайней степени презрения к себе... Мы называем эти имена, потому что оба эти поэта были убиты именно опытом несчастья.

Так же несомненно, что на большой глубине несчастья человек теряет способность воспринимать красоту мира, будто у него отмирает какой-то отвечающий за это орган. В заключительной сцене шолоховского “Тихого Дона” Григорий Мелехов, “словно пробудившись от тяжкого сна”, поднимает голову и видит над собой “черное небо и ослепительно сияющий черный диск солнца”.

6 Т. е. в презрении, отвращении и ненависти к самому себе.

7 В оригинале употреблено слово déchirement, имеющее значения: 1) мука, терзание и 2) разрыв.

8 В оригинале: vibration.

9 В оригинале: au fond de la déchéance. Заметим, что Cимона Вейль обычно прилагает слово déchéance к разным формам социальной деградации, которая, согласно ее пониманию, является одним из определяющих признаков несчастья. Она ожесточает, огрубляет душу гораздо больше, чем физическое страдание.

10 Во французском и других романских языках “любовь” (amour) и “дружба” (amitié) — Родственные и близкие по звучанию слова, восходящие к общему латинскому корню.

11 Имеется в виду не пространственное или временное расстояние между лицами Св. Троицы, но онтологическое расстояние между Богом-Самим-в-Себе, с одной стороны, и Богом Творящим, Богом, “принимающим образ раба” (Флп 2:7), Богом, Страждущим в лице Сына человеческого, с другой: говоря на языке Никейского Символа, между Отцом-Вседержителем и Сыном, “Имже вся быша”, “Вочеловечившимся”, “Страдавшим и погребенным”.

Через сорок лет после Симоны ее богословская интуиция нашла отражение в стихах нашего соотечественника:

...Представь, что Господь в Человеческом Сыне
впервые себя узнаёт на огромном
впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном.

(Иосиф Бродский. “Представь, чиркнув спичкой...”)

Бродский был хорошо знаком с наследием Симоны Вейль; ее жизненным примером и творениями неизменно восхищался высоко почитаемый им Томас С. Элиот.

12 Здесь Симона опирается на знаменитое изречение блаж. Августина, ставшее основополагающим для западного богословия Св. Духа. Он учил о Св. Духе, как о “взаимной любви, которой любят друг друга Отец и Сын” (О Св. Троице, XV, 17). В XIII-XIV веках это определение вошло и в инструментарий греческих богословов.

13 Слова из гимна галльского поэта VI века Венанция Фортуната “Pange, lingua” (“Возвещай, язык...”), включенного в состав латинского богослужения Страстной седмицы. Симона, против своего обыкновения, в этом месте приводит их не на языке оригинала, а по-французски. Вот соответствующий фрагмент латинского текста: Crux fidelis, inter omnes arbor una nobilis, nulla talem silva profert flore, fronde, germine, dulce lignum dulce clavo dulce pondus sustinens.

14 В оригинале присутствует омонимическая игра слов: dans les plis fugitifs des ondulations de la mer ou les plis presque éternels des montagnes. По-французски plis может означать и гребни маленьких волн, и неровности рельефа. Эту омонимию Симона Вейль ниже использует для дальнейшего развития мысли.

15 В оригинале: l’infinité de l’espace et du temps. В следующем абзаце мы видим, что слово l’infinité употреблено Симоной не в собственном смысле: в ее речи infini является излюбленной заменой любого определения в превосходной степени.

16 В оригинале: аppartient а Dieu.

17 Мы выше отмечали использование Симоной августиновского понятия о Св. Духе как о Любви, связующей Отца и Сына. Но в данном месте выходит, что эта Любовь живет в душе не в виде благодатных (и при этом, по мнению западного схоластического богословия, тварных) даров, но нетварно и личностно. “Малышка Вейль” (так часто называли Симону по причине ее маленького роста), кажется, переходит на язык христианских мистиков Ближнего Востока и Византии. Если и не усматривать здесь параллелей паламитскому богословию нетварных божественных энергий, то близость с мистикой Макария Великого или Симеона Нового Богослова несомненна. За короткий срок от обращения до смерти, половина которого пришлась на войну, Симона, насколько мы знаем, не успела ознакомиться глубоко и детально с духовным наследием христианского Востока, хотя и ставила себе такую задачу (об этом свидетельствуют записи в тетрадях 1942 года). Но тем удивительнее внутреннее родство

18 Симона настаивает именно на таком переводе стоящего в евангельском тексте слова ’Aparnhsёsqw.

19 См. прим. 13.

20 Симона цитирует свободно, может быть, по памяти. На этом месте кончается текст статьи “Любовь к Богу и несчастье” в сборнике “Аttente de Dieu” (“Ожидание Бога”, ed. La Colombe, 1950, и др. издания).

21 В оригинале: сomplicité diffuse.

22 Отмеченная Симоной высокая чувствительность к утрате “общественного лица”, характерная для западного человека, в гораздо меньшей степени свойственна русскому самосознанию. Всякий у нас помнит проходящую сквозь века и нестареющую пословицу: “От сумы и от тюрьмы не зарекайся”. И это лишь две из многих возможных бед. “Не зарекаться” нам положено и от утраты самого места, где ты родился и вырос, и от унижений и оскорблений в старости, и от бессмысленного и безоглядного разрушения плодов твоего труда (подчас у тебя на глазах), а по смерти — от уничтожения твоей могилы и самой памяти о тебе, и от многого, многого другого. К общим для разных мест и времен “всевозможным превратностям” у нас прибавляется отсутствие гарантий “общественного уважения” для кого бы то ни было. Причем “превратности” существуют не в виде отдельных прискорбных случаев, а составляют коллективную судьбу целых поколений. Но коллективное переживается легче: о нем можно не думать, можно при случае забыть или помнить выборочно — в зависимости от господствующих идеологических установок. А на вопрос относительно своего собственного, личного (простите за тавтологию) “общественного лица” русскому человеку трудно даже ответить: то ли есть оно, то ли нет его совсем.

23 В оригинале: la Croix du Christ doit devenir la substance mкme de la vie.

24 Это наименование апостолов, чем-то напоминающее атмосферу кружка Сократа, воспроизводится в наиболее “эллинистических” по образу выражения Евангелиях от Луки (Лк 12:4) и от Иоанна (Ин 15:14). Оно прижилось и в поэтическом творчестве тех византийских гимнографов, которые последовательно ориентировались на образцы античной поэзии и риторики: Козма Маюмский и Иоанн Дамаскин очень любят в своих канонах называть Христовых учеников Его друзьями. Естественно, оно пришлось по душе такой собеседнице пифагорейцев и стоиков, как Симона Вейль. Говоря о Христе в Его земной жизни, она, в том же стиле, повсюду предпочитает называть Его не Господом, но Наставником (maître).

25 В ряде древних списков Евангелия от Луки (не только греческих, но также сирийских и коптских) говорится: “Если кто хочет за Мной идти, пусть отвергнется себя, и берет каждый день (kau єmљran) свой крест, и следует за Мной” (Лк 9:23). В передаче Матфея и Марка это наставление Спасителя не содержит слов “каждый день”. Они не утвердились в общепринятом византийском литургическом тексте Евангелия от Луки, поэтому их нет в славянском переводе, а также в Синодальном русском. Первоначальная латинская версия (т. н. Итала) их тоже не имела; однако в Вульгате мы читаем: et tollat crucem suam cotidie (“...и носит крест свой ежедневно...”). Вариант Вульгаты повторяют и последующие ей переводы Евангелия на западноевропейские языки.

26 В оригинале: l’ ésprit de pauvreté, dans sa perfection.

27 В оригинале: la partie charnelle de notre âme.

28 В оригинале: substance.

29 В оригинале: essence.

30 Считая Крест Христов высшим благом, Симона, однако, завершает свое прощальное письмо о. Ж.-М. Перрену таким пожеланием: “Желаю Вам всех мыслимых благ, кроме креста. Если же Вам однажды придется умереть за Господа насильственной смертью, пусть это совершится в радости и без душевных мук”...

31 В оригинале: se nier soi-mкme.
32 В оригинале: renoncement ou abnégation.

33 “Апология Сократа”.

34 Речь идет о душе “ветхого человека” (если говорить словами ап. Павла), душе, которую не оживотворил Дух Божий, которая, вследствие этого, столь же бессильна и инертна, как бездушная материя, символическим образом которой, по Симоне, является вода.

35 В оригинале: hors de sa personne. Personne в данном контексте означает не объективно существующую “личность”, но скорее то “лицо”, которое человек или усваивает сам себе, или имеет во мнении других, иначе говоря, что есть чистая фикция и ни в коей мере не являет собою Божий образ в человеке, но заслоняет его, как маска.

36 Предлагаемое Симоной толкование изречения Спасителя о “рождении от воды и Духа” надо иметь в виду при чтении трактата “Формы неявной любви к Богу”, где эти евангельские образы тоже используются, но без пояснения.

37 В оригинале: se nier soi-mкme. См. прим. 31.

38 В оригинале присутствует игра слов и созвучий, делающих мысль очень рельефной: обязывает — engage; договор — engagement; contracter — заключать договор — созвучно слову contact.

39 Судя по контексту, имеется в виду именно литургический аспект таинства крещения.

40 В оригинале: tout son кtre.

41 Стоящее в оригинале repris de justice обычно переводится на русский язык как “рецидивист”. Но русское обиходное понимание слова “рецидивист” делает акцент на повторности преступления, которое человек совершил после того, как понес наказание за первое. Repris de justice этого акцента не делает. Обозначая того, кто повторно оказался под уголовным судом, это выражение не обязательно подразумевает его реальную виновность. В контексте рассуждения Симоны речь может идти не об отпетом преступнике, а о человеке, которого, как говорится, просто “засудили”.

42 В оригинале: existence.

43 Эту же идею развивает в целом ряде своих проповедей Иоанн Златоуст, подчас в не менее сильных и смелых выражениях. Она также наглядно представлена в новеллах “Луга духовного” Иоанна Мосха (VI век) и во множестве византийских сказаний, вошедших в состав славянского “Пролога”. Более того, она стала темой художественной литературы и фольклора едва ли не у всех христианских народов.

44 Слова Господа о вводящем в вечную жизнь “рождении от воды и Духа” Симона всегда рассматривает в связи с начальной фразой Книги Бытия: “Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водою” (Быт 1:2). Вода для нее иносказательно обозначает бездвижную материю, покорную действию слепых механических законов, частью которой в данном случае является человек, раздавленный несчастьем, а Дух Божий есть, согласно Писанию, Дух созидающей, животворящей, милующей любви (1 Ин 4:8; Гал 5:22), есть сама Любовь.

45 Симона имеет в виду не любое человеческое сострадание-жалость, свойственное, в той или иной степени, большинству людей, но именно исходящее от сверхъестественной любви, которому учил Сам Христос.

46 См. также статью Симоны Вейль “Формы неявной любви к Богу”.

47 Симона цитирует свободно, по памяти.

48 “И видел Бог, что это прекрасно”. Симона переводит стоящее в Быт 1: 8 (по греческому тексту Септуагинты) слово kalТn именно как “прекрасно”. К сожалению, русский Синодальный перевод, выбирая бесцветное “хорошо”, лишает эту неоднократно повторенную, наполненную важным смыслом фразу всякой конкретности.

49 Имеются в виду тела.

50 Аллюзия на текст древнейшей христианской молитвы, которая записана уже в т. н. Апостольских постановлениях (IV век) и поныне сохраняется в практике как восточного, так и латинского обряда. В Греко-Восточной Церкви она известна под названием Великого славословия. Приведем соответствующий фрагмент известного Симоне латинского текста и его церковно-славянский вариант:

Laudamus te, benedicimus te, adoramus te, glorificamus te, gratias agimus tibi propter magnam gloriam tuam...

“Хвалим Тя, благословим Тя, кланяем Ти ся, славословим Тя, благодарим Тя великия ради славы Твоея”...

51 Здесь проглядывает полемика с богословием Фомы Аквинского, которое признано в Западной Церкви образцовым и основополагающим.

52 То, что может показаться простой аллюзией на Нагорную проповедь (Мф 5:8), на самом деле уходит глубже, в Книгу Иова. В конце душераздирающей речи, которая реалистически описывает состояние человека на самом дне несчастья, Иов выкрикивает: “Я увижу Бога! <...> Это мои глаза увидят Его, и Он не будет для меня чужим!” (Иов 16:26-27; при всех различиях в переводах, данное место везде передается сходно).

53 Убеждение в земном блаженстве нечестивых и несчастиях праведных, основанное на жизненном опыте, с горечью высказано в Книге Иова (Иов 21:7-34) и, в весьма сходных выражениях, в тексте псалма 143, по Септуагинте. В Масоретском тексте и исходящих из него переводах (в том числе, в русском Синодальном) смысл этого псалма изменен на прямо противоположный.

54 Crux beata (Крест блаженный) — восхваление Креста Господня, распространенное в средневековых латинских гимнах и проповедях (Бернард Клервоский, Бонавентура и др.).

55 Маленькая иллюстрация. Когда-то в детстве на меня произвел сильное впечатление минутный эпизод фильма “Выборгская сторона”. В рабочей казарме большевик вещает, как революционный пролетариат без всякого Бога водворит на земле царство всеобщего благоденствия. Невзрачная, как уличный воробышек, девочка робко спрашивает: “А как же... убогие?” Солидный, уверенный в себе дяденька осекается, делает смущенный жест — вроде того, что поглаживает ее по головке (точно не помню), — и, отговорившись какой-то пустой фразой, “переходит к другому вопросу”. Конфуз был изображен лишь одним легким штрихом, но этого хватило, чтобы девочкины слова глубоко врезались в мою пионерскую память. Весь остальной сюжет я начисто забыл. Лента снята на киностудии “Ленфильм” в 1938 году.

56 Перевод свободный. В оригинале: Ce lien a enlevé le Christ а ses frиres les criminels. Смысл таков: осуждение Христа с позиции принятой в кругу иудейских законоучителей “догмы” привело к Его казни вместе с разбойниками. Когда догма становится чем-то вроде нормы уголовного права, тогда не только заседание Иерусалимского синедриона, но и собор христианских епископов, и богословский диспут, скажем, в протестантской Женеве при Кальвине, — с одинаковой неизбежностью уподобляются бездушному, механически-жестокому уголовному судилищу. Для Средневековья это было обычной картиной. Но “смягчение нравов” принципиально не меняет ситуацию. И в либеральных условиях нашего времени можно использовать религиозную догму не для большего просветления нашей любви к Богу, но для травли, преследования, мести, вызванных самыми низкими побуждениями.

57 Французское pourquoi? буквально означает “для чего?”, т. е., в отличие от русского “почему”, вопрошает именно о цели, а не о причине. Согласно греческому тексту Евангелий, в предсмертные минуты Христос взывал к Отцу: “для чего?” (†na - по Мф; e„j t… — по Мк).

58 Альфред де Виньи (1799—1863) — французский поэт-романтик. Имеется в виду стихотворение “Гора Елеонская”.

59 Удивительно, как здесь и особенно дальше размышления Симоны перекликаются с окончанием повести Альбера Камю “Посторонний”: “Когда я очнулся, в лицо мне смотрели звезды. До меня доносились звуки с полей. Прохладный запах ночи, земли и моря освежал виски. Чудесное спокойствие спящего лета вливалось в меня, как прибой. <...> Перед этой ночью, полной загадочных знаков и звезд, я впервые раскрываюсь тихому равнодушию мира. Он так на меня похож, он мне как брат, и от этого я чувствую — я был счастлив, я счастлив и сейчас...” (перевод Н. Галь). Приговоренный к казни убийца только-только, впервые, “раскрывается навстречу”, и поэтому мир еще кажется ему “тихо-равнодушным” — похожим на него. И он сам по привычке кажется себе равнодушным, но мы понимаем, что он сейчас стоит на пороге удивительного открытия. И, может быть, совсем скоро, на рассвете, перед выводом на казнь, он расслышит в молчании мира или даже в криках ненависти толпы — слово любви Божией.