Максимилиан Волошин — певец Киммерии.

Пятого мая 1911 года, после чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу – совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, «хитона», то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания «не достоин развязать ремни его сандалий» и неизвестно почему страстно отвергаемых в быту – хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, – Макс полынного веночка и цветной подпояски, Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс – Коктебеля.

– А теперь я вас познакомлю с мамой. Елена Оттобальдовна Волошина – Марина Ивановна Цветаева.

Мама: седые отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: «Здравствуйте!»

Е. О. Волошина, рожденная – явно немецкая фамилия, которую сейчас забылаНотабене! Вспомнила! Тиц. (5 апреля 1938 года, при окончательной правке пять лет спустя!) ( примеч. М. Цветаевой ). . Внешность явно германского – говорю германского, а не немецкого – происхождения: Зигфрида, если бы прожил до старости, та внешность, о которой я в каких-то стихах:

– Длинноволосым я и прямоносым

Германцем славила богов.

(Что для женщины короткие волосы – то для германца длинные.) Или же, то же, но ближе, лицо старого Гёте, явно германское и явно божественное. Первое впечатление – осанка. Царственность осанки. Двинется – рублем подарит. Чувство возвеличенности от одного ее милостивого взгляда. Второе, естественно вытекающее из первого: опаска. Такая не спустит. Чего? Да ничего. Величественность при маленьком росте, величие – изнизу, наше поклонение – сверху. Впрочем, был уже такой случай – Наполеон.

Глубочайшая простота, костюм как прирос, в другом немыслима и, должно быть, неузнаваема: сама не своя, как и оказалось, два года спустя на крестинах моей дочери: Е. О., из уважения к куму – моему отцу – и снисхождения к людским навыкам, была в юбке, а юбка не спасла. Никогда не забуду, как косился старый замоскворецкий батюшка на эту крестную мать, подушку с младенцем державшую, как ларец с регалиями, и вокруг купели выступавшую как бы церемониальным маршем. Но вернемся назад, в начало. Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос – единство. Это было тело именно ее души.

Не знаю, почему – и знаю, почему – сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, – этот Макс, эта мать – чувство, что входишь в Одиссею.

Елена Оттобальдовна Волошина. В детстве любимица Шамиля, доживавшего в Калуге последние дни. «Ты бы у нас первая красавица была, на Кавказе, если бы у тебя были черные глаза». (Уже сказала – голубые.) Напоминает ему его младшего любимого сына, насильную чужую Калугу превращает в родной Кавказ. Младенчество на коленях побежденного Шамиля – как тут не сделаться Кавалером Надеждой Дуровой или, по крайней мере, не породить поэта! Итак, Шамиль. Но следующий жизненный шаг – институт. Красавица, все обожают. «Поцелуй меня!» – «Дашь третье за обедом – поцелую». (Целоваться не любила никогда.) К концу обеда перед корыстной бесстрастной красавицей десять порций пирожного, то есть десять любящих сердец. Съев пять, остальными, царственным жестом, одаривала: не тех, кто дали, а тех, кто не дали.

Каникулы дома, где уже ходит в мужском, в мальчишеском – пижам в те времена (шестьдесят лет назад!) не было, а для пиджака, кроме его куцего уродства, была молода.

О ее тогдашней красоте. Возглас матроса, видевшего ее с одесского мола, купающейся: «И где же это вы, такие красивые, рудитесь?!» – самая совершенная за всю мою жизнь словесная дань красоте, древний возглас рыбака при виде Афродиты, возглас – почти что отчаяния! – перекликающийся во мне с недавними строками пролетарского поэта Петра Орешина, идущего полем:

Да разве можно, чтоб фуражки

Пред красотой такой не снять?

Странно, о родителях Е. О. не помню ни слова, точно их и не было, не знаю даже, слышала ли что-нибудь. И отец, и мать для меня покрыты орлиным крылом Шамиля. Его сын, не их дочь.

После института сразу, шестнадцати лет, замужество. Почему так сразу и именно за этого, то есть больше чем вдвое старшего и совсем не подходящего? Может быть, здесь впервые обнаруживается наличность родителей. Так или иначе, выходит замуж и в замужестве продолжает ходить – тонкая, как тростинка – в мальчишеском, удивляя и забавляя соседей по саду. Дело в Киеве, и сады безмерные.

Вот ее изустный рассказ:

– Стою на лесенке в зале и белю потолок – я очень любила белить сама – чтобы не замазаться, в похуже – штанах, конечно, и в похуже – рубашке. Звонок. Кого-то вводят. Не оборачивая головы, белю себе дальше. К Максиному отцу много ходили, не на всех же смотреть.

«Молодой человек!» – не оборачиваюсь. – «А молодой человек?» Оборачиваюсь. Какой-то господин, уже в летах. Гляжу на него с лестницы и жду, что дальше. «Соблаговолите передать папаше... то-то и то-то...» – «С удовольствием». Это он меня не за жену, а за сына принял. Потом рассказываю Максиному отцу – оказался его добрым знакомым. «Какой у вас сынок шустрый, и все мое к вам дело передал толково, и белит так славно». Максин отец – ничего. «Да, – говорит, – ничего себе паренек». (Кстати, никогда не говорила муж, всегда – Максин отец, точно этим указывая точное его значение в своей жизни – и назначение.) Сколько-то там времени прошло – у нас парадный обед, первый за мою бытность замужем, все Максиного отца сослуживцы. Я, понятно: уже не в штанах, а настоящей хозяйкой дома: и рюши, и буфы, и турнюр на заду – все честь честью. Один за другим подходят к ручке. Максин отец подводит какого-то господина: «Узнаешь?» Я-то, конечно, узнаю – тот самый, которого я чуть было заодно не побелила, а тот: «Разрешите представиться». А Максин отец ему: «Да что ты, что ты! Давно знакомы». – «Никогда не имел чести». – «А сынишку моего на лестнице помнишь, потолок белил? Она – самый ». Тот только рот раскрыл, не дышит, вот-вот задохнется. «Да я, да оне, да простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?» – «Ничего, – говорю, – там где следует». Целый вечер отдышаться не мог!

Из этой истории заключаю, что рожденная страсть к мистификации у Макса была от обоих родителей. Языковой же дар – явно от матери. Помню, в первое коктебельское лето, на веранде, ее возмущенный голос:

– Как ужасно нынче стали говорить! Вот Лиля и Вера, – ведь не больше, как на двести слов словарь, да еще как они эти слова употребляют! Рассказывает недавно Лиля о каком-то своем знакомом, ссыльном каком-то: «И такой большой, печальный, интеллигентный глаз...» Ну, как глаз может быть интеллигентным? И все у них интеллигентное, и грудной ребенок с интеллигентным выражением, и собака с интеллигентной мордой, и жандармский полковник, с интеллигентными усами... Одно слово на всё, да и то не русское, не только не русское, а никаковское, ведь по-французски intelligent – умный. Ну, вы, Марина, знаете, что это такое?

– Футляр для очков.

– И вовсе не футляр! Зачем вам немецкое искаженное Futteral, когда есть прекрасное настоящее русское слово – очешник. А еще пишете стихи! На каком языке?

Но вернемся к молодой Е. О. Потеряв первого ребенка – обожаемую, свою , тоже девочку-мальчика, четырехлетнюю дочку Надю, по которой тосковала до седых и белых волос, Е. О., забрав двухлетнего Макса, уходит от мужа и селится с сыном – кажется, в Кишиневе. Служит на телеграфе. Макс дома, с бабушкой – ее матерью. Помню карточку в коктебельской комнате Е. О., на видном месте: старинный мальчик или очень молодая женщина являют миру стоящего на столе маленького Геракла или Зевеса – как хотите, во всяком случае нечто совсем голое и очень кудрявое.

Два случая из детского Макса. (Каждая мать сына, даже если он не пишет стихов, немного мать Гёте, то есть вся ее жизнь о нем, том, рассказы; и каждая молодая девушка, даже если в этого Гёте не влюблена, при ней – Беттина на скамеечке.)

Жили бедно, игрушек не было, разные рыночные. Жили – нищенски. Вокруг, то есть в городском саду, где гулял с бабушкой, – богатые, счастливые, с ружьями, лошадками, повозками, мячиками, кнутиками, вечными игрушками всех времен. И неизменный вопрос дома:

– Мама, почему у других мальчиков есть лошадки, а у меня нет, есть вожжи с бубенчиками, а у меня нет?

На который неизменный ответ:

– Потому что у них есть папа, а у тебя нет.

И вот после одного такого папы, которого нет, – длительная пауза и совершенно отчетливо:

– Женитесь.

Другой случай. Зеленый двор, во дворе трехлетний Макс с матерью.

– Мама, станьте, пожалуйста, носом в угол и не оборачивайтесь.

– Это будет сюрприз. Когда я скажу можно, вы обернетесь!

Покорная мама орлиным носом в каменную стену.

Ждет, ждет:

– Макс, ты скоро? А то мне надоело!

– Сейчас, мама! Еще минутка, еще две. – Наконец: – Можно!

Оборачивается. Плывущая улыбкой и толщиной трехлетняя упоительная морда.

– А где же сюрприз?

– А я (задохновение восторга, так у него и оставшееся) к колодцу подходил – до-олго глядел – ничего не увидел.

– Ты просто гадкий непослушный мальчик! А где же сюрприз?

– А что я туда не упал.

Колодец, как часто на юге, просто четырехугольное отверстие в земле, без всякой загородки, квадрат провала. В такой колодец, как и в тот наш совместный водоем, действительно можно забрести . Еще случай. Мать при пятилетнем Максе читает длинное стихотворение, кажется, Майкова, от лица девушки, перечисляющей все, чего не скажет любимому: «Я не скажу тебе, как я тебя люблю, я не скажу тебе, как тогда светили звезды, освещая мои слезы, я не скажу тебе, как обмирало мое сердце, при звуке шагов – каждый раз не твоих, я не скажу тебе, как потом взошла заря», и т. д. и т.д. Наконец – конец. И пятилетний, глубоким вздохом:

– Ах, какая! Обещала ничего не сказать, а сама все взяла да и рассказала!

Последний случай дам с конца. Утро. Мать, удивленная долгим неприходом сына, входит в детскую и обнаруживает его спящим на подоконнике.

– Макс, что это значит?

Макс, рыдая и зевая:

– Я, я не спал! Я – ждал! Она не прилетала!

– Жар-птица! Вы забыли, вы мне обещали, если я буду хорошо вести себя...

– Ладно, Макс, завтра она непременно прилетит, а теперь – идем чай пить.

На следующее утро – до-утро, ранний или очень поздний прохожий мог бы видеть в окне одного из белых домов Кишинева, стойком, как на цоколе – лбом в зарю – младенческого Зевеса в одеяле, с прильнувшей у изножья, другой головой, тоже кудрявой. И мог бы услышать – прохожий – но в такие времена, по слову писателя, не проходит никто:

«Si quelqu"un était venu а passer... Mais il ne passe jamais personne...»Если бы кто-нибудь прошел мимо... Но никто никогда не проходит здесь ( фр .).

И мог бы услышать прохожий:

– Ма-а-ма! Что это?

– Твоя Жар-птица, Макс, – солнце!

Читатель, наверное, уже отметил прелестное старинное Максино «Вы» матери – перенятое им у нее, из ее обращения к ее матери. Сын и мать уже при мне выпили на брудершафт: тридцатишестилетний с пятидесятишестилетней – чокнулись, как сейчас вижу, коктебельским напитком ситро, то есть попросту лимонадом. Е. О. при этом пела свою единственную песню – венгерский марш, сплошь из согласных.

Думаю, что те из читателей, знавшие Макса и Е. О. лично, ждут от меня еще одного ее имени, которое сейчас произнесу:

Пра – от прабабушки, а прабабушка не от возраста – ей тогда было пятьдесят шесть лет, – а из-за одной грандиозной мистификации, в которой она исполняла роль нашей общей прабабки, Кавалерственной Дамы Кириенко (первая часть их с Максом фамилии) – о которой, мистификации, как вообще о целом мире коктебельского первого лета, когда-нибудь отдельно, обстоятельно и увлекательно расскажу.

Но было у слова Пра другое происхождение, вовсе не шутливое – Праматерь, Матерь здешних мест, ее орлиным оком открытых и ее трудовыми боками обжитых. Верховод всей нашей молодости. Прародительница Рода – так и не осуществившегося, Праматерь – Матриарх – Пра.

Никогда не забуду, как она на моей свадьбе, в большой приходской книге, в графе свидетели, неожиданно и неудержимо через весь лист – подмахнула:

«Неутешная вдова Кириенко-Волошина».

В ней неизбывно играло то, что немцы называют Einfall («в голову пришло»), и этим она походила, на этот раз, уже на мать Гёте, с которым вместе Макс любовно мог сказать:

Von Mütterchen – die Frohnatur

Und Lust zum Fabulieren От матушки – веселый нрав и страсть к сочинительству ( нем .). .

А сколького я еще не рассказала! О ней бы целую книгу, ибо она этой целой книгой – была, целым настоящим Bilderbuch"омКнигой с иллюстрациями ( нем .). для детей и поэтов. Но помимо ее человеческой и всяческой исключительности, самоценности, неповторимости – каждая женщина, вырастившая сына одна, заслуживает, чтобы о ней рассказали, независимо даже от удачности или неудачности этого ращения. Важна сумма усилий, то есть одинокий подвиг одной – без всех, стало быть – против всех. Когда же эта одинокая мать оказывается матерью поэта, то есть высшего, что есть после монаха – почти пустынника и всегда мученика, всякой хвалы – мало, даже моей.

На какие-то деньги, уж не знаю, какие, во всяком случае, нищенские, именно на гроши, Е. О. покупает в Коктебеле кусок земли, и даже не земли, а взморья. Макс на велосипеде ездит в феодосийскую гимназию, восемнадцать верст туда, восемнадцать обратно. Коктебель – пустыня. На берегу только один дом – волошинский. Сам Коктебель, то есть болгарско-татарская деревня этого наименования, за две версты, на шоссе. Е. О. ставит редким проезжающим самовары и по вечерам, от неизбывного одиночества, выходит на пустынный берег и воет. Макс уже печатается в феодосийском листке, за ним уже слава поэта и хвост феодосийских гимназисток:

– Поэт, скажите экспромт!

Е. О. В. никогда больше не вышла замуж. Это не значит, что она никого не любила, это значит, что она очень любила Макса, больше любимого и больше себя тоже. Отняв у сына отца – дать ему вотчима, сына обратить в пасынка, собственного сына в чужого пасынка, да еще такого сына, без когтей и со стихами... Были наезды какого-то стройного высокого всадника, были совместные и, нужно думать, очень высокие верховые прогулки в горы. Был, очевидно, последний раз: «Да?» – «Нет!» – после которого высокий верховой навсегда исчез за поворотом. Это мне рассказывали феодосийские старожилы и даже называли имя какого-то иностранца. Увез бы в свою страну, была бы – кто знает – счастливой... но – Максимилиан Александрович того приезжего терпеть не мог, – это говорит старожил, от которого все это слышала, – всех любил, ко всем был приветлив, а с этим господином сразу не пошло. И господин этот его тоже не любил, даже презирал за то, что мужского в нем мало: и вина не пьет, и верхом не ездит, разве что на велосипеде... А к стихам этот господин был совсем равнодушен, он и по-русски неважно говорил, не то немец, не то чех. Красавец зато! Так и остались М. А. с мамашей, одни без немца, а зато в полном согласии и без всяких неприятностей.

Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность – на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. Если Макс позже являл чудеса бесстрашия и самоотверженности, то являл их человек и поэт, отнюдь не муж (воин). Являл в делах мира (перемирия), а не в делах войны. Единственное исключение – его дуэль с Гумилевым из-за Черубины де Габриак, чистая дуэль защиты. Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом – Е. О.

– Погляди, Макс, на Сережу, вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?

– Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.

– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.

– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты.

Настолько не воин, что ни разу не рассорился ни с одним человеком из-за другого. Про него можно сказать, «qu"il n"épousait pas les querelles de ses amis»Что он не ввязывался в ссоры своих друзей ( фр. ). .

В начале дружбы я часто на этом с ним сшибалась, расшибалась – о его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки и как всегда, когда был взволнован, подымая указательный палец, даже им грозя:

– Ты не понимаешь, Марина. Это совсем другой человек, чем ты, у него и для него иная мера. И по-своему он совершенно прав – так же, как ты – по-своему.

Вот это «прав по-своему» было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало -, ни равно-душие, утверждаю. Не малодушие, потому что всего, что в нем было, было много – или совсем не было, и не равнодушие, потому что у него в миг такого средостояния душа раздваивалась на целых и цельных две, он был одновременно тобою и твоим противником и еще собою, и все это страстно, это было не двоедушие, а вседушие, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа, то солнце полдня, которому всё иначе и верно видно.

О расчете говорить нечего. Не став ни на чью сторону, или, что то же, став на обе, человек чаще осужден обеими. Ведь из довода: «он так же прав, как ты» – мы, кто бы мы ни были, слышим только: он прав и даже: он прав, настолько, когда дело идет о нас, равенства в правоте нету. Не становясь на сторону мою или моего обидчика, или, что то же, становясь на сторону и его, и мою, он просто оставался на своей, которая была вне (поля действия и нашего зрения) – внутри него и au-dessus de la mêléeНад схваткой ( фр .). .

Ни один человек еще не судил солнце за то, что оно светит и другому, и даже Иисус Навин, остановивший солнце, остановил его и для врага. Человек и его враг для Макса составляли целое: мой враг для него был часть меня. Вражду он ощущал союзом. Так он видел и германскую войну, и гражданскую войну, и меня с моим неизбывным врагом – всеми. Так можно видеть только сверху, никогда сбоку, никогда из гущи. А так он видел не только чужую вражду, но и себя с тем, кто его мнил своим врагом, себя – его врагом. Вражда, как дружба, требует согласия (взаимности). Макс на вражду своего согласия не давал и этим человека разоружал. Он мог только противо-стоять человеку, только предстоянием своим он и мог противостоять человеку: злу, шедшему на него.

Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности: «Не всё так просто, друг Горацио...» Зло для него было тьмой, бедой, напастью, гигантским недоразумением – du bien mal entenduПлохо понятым добром ( фр .). – чьим-то извечным и нашим ежечасным недосмотром, часто – просто глупостью (в которую он верил ) – прежде всего и после всего – слепостью, но никогда – злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло – бельмо, под ним – добро.

Всякую занесенную для удара руку он, изумлением своим, превращал в опущенную, а бывало, и в протянутую. Так он в одно мгновение ока разоружил злопыхавшего на него старика Репина, отошедшего от него со словами: «Такой образованный и приятный господин – удивительно, что он не любит моего Иоанна Грозного!» И будь то данный несостоявшийся наскок на него Репина, или мой стакан – через всю террасу – в дерзкую актрису, осмелившуюся обозвать Сару Бернар старой кривлякой, или, позже, распря русских с немцами, или, еще позже, белых с красными, Макс неизменно стоял вне: за каждого и ни против кого. Он умел дружить с человеком и с его врагом, причем никто никогда не почувствовал его предателем, себя – преданным, причем каждый (вместе, как порознь) неизменно чувствовал всю исключительную его, М. В., преданность ему, ибо это – было. Его дело в жизни было – сводить, а не разводить, и знаю, от очевидцев, что он не одного красного с белым человечески свел, хотя бы на том, что каждого, в свой час, от другого спас. Но об этом позже и громче.

Миротворчество М. В. входило в его мифотворчество: мифа о великом, мудром и добром человеке.

Если каждого человека можно дать пластически, Макс – шар, совершенное видение шара: шар универсума, шар вечности, шар полдня, шар планеты, шар мяча, которым он отпрыгивал от земли (походка) и от собеседника, чтобы снова даться ему в руки, шар шара живота, и молния, в минуты гнева, вылетавшая из его белых глаз, была, сама видела, шаровая.

Разбейся о шар. Поссорься с Максом.

Да, земной шар, на котором, как известно, горы, и высокие, бездны, и глубокие, и который все-таки шар. И крутился он, бесспорно, вокруг какого-то солнца, от которого и брал свой свет, и давал свой свет. Спутничество: этим продолжительным, протяжным словом дан весь Макс с людьми – и весь без людей. Спутник каждого встречного и, отрываясь от самого близкого, – спутник неизвестного нам светила. Отдаленность и неуклонность спутника. То что-то , вечно стоявшее между его ближайшим другом и им и ощущаемое нами почти как физическая преграда, было только – пространство между светилом и спутником, то уменьшавшееся, то увеличивавшееся, но неуклонно уменьшавшееся и увеличивавшееся, ни на пядь ближе, ни на пядь дальше, а в общем все то же. То равенство притяжения и отдаления, которое, обрекая друг на друга два небесных тела, их неизменно и прекрасно рознит.


Помню, относительно его планетарности, в начале встречи – разминовение. В ответ на мое извещение о моей свадьбе с Сережей Эфроном Макс прислал мне из Парижа, вместо одобрения или, по крайней мере, ободрения – самые настоящие соболезнования, полагая нас обоих слишком настоящими для такой лживой формы общей жизни, как брак. Я, новообращенная жена, вскипела: либо признавай меня всю, со всем, что я делаю и сделаю (и не то еще сделаю!) – либо... И его ответ: спокойный, любящий, бесконечно-отрешенный, непоколебимо-уверенный, кончавшийся словами: «Итак, до свидания – до следующего перекрестка!» – то есть когда снова попаду в сферу его влияния, из которой мне только кажется – вышла, то есть совершенно как светило – спутнику. Причем – умилительная наивность! – в полной чистоте сердца неизменно воображал, что спутник в человеческих жизнях – он. Сказанного, думаю, достаточно, чтобы не объяснять, почему он никогда не смог стать попутчиком – ни тамошним, ни здешним.

Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали.

Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. Она была в его белых, без улыбки, глазах, всегда без улыбки – при неизменной улыбке губ. Она была в нем, жила в нем, как постороннее для нас, однородное ему – тело. Не знаю, сумел ли бы он сам ее назвать. Его поднятый указательный палец: это не так! – с такой силой являл это так , что никто, так и не узнав этого так , в существовании его не сомневался. Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией – не глубоко. Я много штейнерианцев и несколько магов знала, и всегда впечатление: человек – и то, что он знает; здесь же было единство. Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер – своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М.В. – ни в стихах, ни в друзьях, – самотайна, унесенная каждым в землю.

– Есть духи огня, Марина, духи воды, Марина, духи воздуха, Марина, и есть, Марина, духи земли.

Идем по пустынному уступу, в самый полдень, и у меня точное чувство, что я иду – вот с таким духом земли. Ибо каким ( дух , но земли ), кроме как вот таким, кем, кроме как вот этим, дух земли еще мог быть!

Макс был настоящим чадом, порождением, исчадием земли. Раскрылась земля и породила: такого, совсем готового, огромного гнома, дремучего великана, немножко быка, немножко Бога, на коренастых, точеных как кегли, как сталь упругих, как столбы устойчивых ногах, с аквамаринами вместо глаз, с дремучим лесом вместо волос, со всеми морскими и земными солями в крови («А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море...»), со всем, что внутри земли кипело и остыло, кипело и не остыло. Нутро Макса, чувствовалось, было именно нутром земли.

Макс был именно земнородным, и все притяжение его к небу было именно притяжением к небу – небесного тела . В Максе жила четвертая, всеми забываемая стихия – земли. Стихия континента: сушь. В Максе жила масса, можно сказать, что это единоличное явление было именно явлением земной массы, гущи, толщи. О нем, как о горах, можно было сказать: массив. Даже физическая его масса была массивом, чем-то непрорубным и неразрывным. Есть аэролиты небесные. Макс был – земной монолит, Макс был именно обратным мозаике, то есть монолитом. Не составленным, а сорожденным. Это одно было создано из всего. По-настоящему сказать о Максе мог бы только геолог. Даже черепная коробка его, с этой неистовой, неистощимой растительностью, которую даже волосами трудно назвать, физически ощущалась как поверхность земного шара, отчего-то и именно здесь разразившаяся таким обилием. Никогда волосы так явно не являли принадлежности к растительному царству. Так, как эти волосы росли, растет из трав только мята, полынь, ромашка, всё густое, сплошное, пружинное, и никогда не растут волосы. Растут, но не у обитателей нашей средней полосы, растут у целых народов, а не у индивидуумов, растут, но черные, никогда – светлые. (Росли светлые, но только у богов.) И тот полынный жгут на волосах, о котором уже сказано, был только естественным продолжением этой шевелюры, ее природным завершением и пределом.

– Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, – пламя.

О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:

В иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него – концов пальцев и концов волос – было пламя, настоящее, жгущее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес.

Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра – куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая – даже басня о нас – есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь – автопортрет самого лжеца.)

Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нем был – так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко – как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали, как трещит хвоя на огне. Потому, казалось, так и вились, что горели (crépitementТреск ( фр .). ). Не могу достаточно передать очарования этой физики, являвшейся целой половиной его психики, и, чту важнее очарования, а в жизни – очарованию прямо обратно – доверия, внушаемого этой физикой.

О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя, и с той же опаской, так хотелось, что, несмотря на всю мою семнадцатилетнюю робость и дикость, я однажды все-таки не вытерпела: «М. А., мне очень хочется сделать одну вещь...» – «Какую вещь?» – «Погладить вас по голове...» – Но я и договорить не успела, как уже огромная голова была добросовестно подставлена моей ладони. Провожу раз, провожу два, сначала одной рукой, потом обеими – и изнизу сияющее лицо: «Ну что, понравилось?» – «Очень!» И, очень вежливо и сердечно: «Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется – всегда. Я знаю, что многим нравится», – объективно, как о чужой голове. У меня же было точное чувство, что я погладила вот этой ладонью – гору. Взлобье горы.

Взлобье горы. Пишу и вижу: справа, ограничивая огромный коктебельский залив, скорее разлив, чем залив, – каменный профиль, уходящий в море. Максин профиль. Так его и звали. Чужие дачники, впрочем, попробовали было приписать этот профиль Пушкину, но ничего не вышло, из-за явного наличия широченной бороды, которой профиль и уходил в море. Кроме того, у Пушкина головка была маленькая, эта же голова явно принадлежала огромному телу, скрытому под всем Черным морем. Голова спящего великана или божества. Вечного купальщика, как залезшего, так и не вылезшего, а вылезшего бы – пустившего бы волну, омывшую бы все побережье. Пусть лучше такой лежит. Так профиль за Максом и остался.

Один из участков в Коктебеле купила Елена Оттобальдовна Волошина - мать будущего поэта. Она переехала в эту глушь вместе с 16-летним сыном Максимилианом в 1893 году. Сын учился в феодосийской гимназии, а к матери приезжал на каникулы. В 1897 году Макс поступил на юридический факультет Московского университета. Были у него столкновения с полицией - за демократические настроения, вольнодумство, за повышенный интерес к «Капиталу» и другим книгам Маркса, от которого он напрочь отказался после революции 1917 года. Словом, за то, что не терпел давления государства на личность.


В 1900 году его десять суток продержали под арестом, исключили из университета, с лишением прав поступать в высшие учебные заведения России, жить в столицах и университетских городах. К счастью, для образования была доступна Европа, а главное, поэт умел по-настоящему учиться у великих предшественников («Но полки книг возносятся стеной...»). В том же 1900 году пророческим вердиктом пришло из царской охранки странное, символическое извещение: «Ни в чем не виновен, но снисхождения не заслуживает». Потом и советская" власть обращалась с ним по такому же принципу.

Волошин рано почувствовал свое призвание и потому тяготился скучной учебой, очень жалел потерянного времени, а потом написал в одной из автобиографий: «Конец отрочества был отравлен гимназией». В 1903 году, после скитаний по Европе, Максимилиан Волошин снова оказался в Коктебеле, чтобы поселиться здесь навсегда.

« Мать ему — приятель, старый холостяк, и в общем покладистый, не без ворчбы. И хозяйство у них холостяцкое: на террасе с земляным полом, пристроенной к скромной даче, что углом к самому прибою, нас потчуют обедом - водянистый, ничем не приправленный навар капусты запиваем чаем, заваренным на солончаковой коктебельской воде. Оловянные ложки, без скатерти... Оба неприхотливы в еде, равнодушны к удобствам, свободны от бытовых пут. Но в комнате Волошина уже тогда привлекало внимание множество редких французских книг и художественная кустарная резьба - работа Елены Оттобальдовны».

В начале XX века сложилась традиция отдыха в Коктебеле ученых и литераторов, и маленький курортный поселок стал местом поклонения знатоков и ценителей поэзии. Уже с 1909 года путеводители по Крыму стали рекламировать Коктебель как модный литературно-художественный курорт. Местные краеведы нассчитывают почти 180 «именитых гостей Коктебеля довоенной поры» .


Коктебель, 1911 г. Слева направо Е.О. Волошина, Марина Цветаева, Анастасия Цветаева, Вера Эфрон, Сергей Эфрон, Елизавета Эфрон.

«Коктебель не сразу вошел в мою душу: я постепенно осознал его как родину моего духа. И мне понадобилось много лет блужданий... чтобы понять его красоту и единственность». На участке, принадлежавшем его матери, у самого моря, Максимилиан Александрович построил двухэтажный дом, посадил деревья... На это ушли все деньги, полученные поэтом в наследство. Рядом в 1908 году построила дом Елена Оттобальдовна. Там она открыла пансион, чтобы зарабатывать на жизнь и на путешествия сына.

По словам Андрея Белого: «Дом Волошина в Коктебеле был одним из культурнейших центров не только России, но и Европы». «Рекомендую привезти с собой мешки для сена и обеденный прибор (с тарелкой), и таз, если в нем нуждаетесь, стол будет на даче (около рубля обеды), комнаты бесплатно. Прислуги нет. Воду носить самим. Совсем не курорт. Свободное дружеское сожитие, где каждый, кто придется «ко двору», становится полноправным членом. Для этого требуется радостное приятие жизни, любовь к людям и внесение своей доли интеллектуальной жизни».


Черубина де Габриак

Из письма М. Волошина: «... 16 мая праздновался день рождения Волошина. К этому дню Макс собственноручно сколотил фанерный ящик - вроде почтового - и прибил его к стене на террасе. Было предложено всем желающим опустить любые... стихи и рисунки, карикатуры, смешные пожелания - любые творческие подарки. И вот - Макс, без подписи, опустил в ящик... рукопись «Коктебельских сонетов». Подарок самому себе и всем другим». Леонид Фейнберг.


М. Сабашникова в доме поэта. Коктебель. Лето 1907 г. Фото Максимилиана Волошина


Маргарита Сабашникова. Коктебель, 1907 г. Фонды музея М. Волошина.

Среди очень многих гостей, в том числе знаменитых, сюда приезжали поэты серебряного века: Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Валерий Брюсов, Марина Цветаева. Но все эти поэты были гостями и, наверное, понимали, что очень трудно сказать о Восточном Крыме лучше, чем хозяин, и просто невозможно сказать больше, чем он. В какую сторону ни повернись, на что ни нацель взгляд - все уже воспето в его звучных, безукоризненно-гармоничных и, как говорят литературоведы, «осязаемых» строфах.

Максимилиан Волошин один затмил всю плеяду поэтов, которые прибывали сюда обычно летом, купались в море, собирали камешки, бродили по тропам, восхищались «Киммерией» - и уезжали, оставив свои замечательные, но все же одиночные, случайные стихотворения. Рассказывать о Волошине отдельно от Коктебеля нельзя! Если Чехов жил в Ялте вынужденно, поначалу не любил ее, а потом притерпелся, не меняя скептического отношения, то Волошин сроднился с Коктебелем.


У Дома Поэта. Слева направо: Л. Е. Фейнберг, С. Я. Эфрон, М. П. Кювилье (в глубине), М. И. Цветаева, Е. О. Волошина, В. А. Рогозинский, М. А. Волошин, неустановленные лица. 1913.

Участники спектакля «Путями Макса» в день именин Максимилиана. Коктебель. 17 августа 1926 года. В центре - А. Г. Габричевский, выше - Е. С. Кругликова.

Слева-направо - Е.О. Кириенко-Волошина, Вера Эфрон, С. Эфрон, М. Цветаева, Маня Гехтман, Бэлла Фейнберг, Коктебель, 1911 год

Биография любого поэта в его стихах. Тем более у Максимилиана Александровича, ведь он подробно и красочно рисует словесной акварелью события жизни, редко прибегая к выдумке. К тому же дом его, «Дом поэта», превращал на лето крохотную болгарскую деревню в литературную столицу, и так из года в год. Упоминая о гостях, мы обязательно обращаемся к их собственным рассказам о хозяине.

М.А.Волошин в мастерской своего дома. 1920-е годы. Альбом О.С.Северцовой.

Из этих воспоминаний складывается образ Волошина точнее, чем из строгих биографических справок. То главное, чем живет поселок и весь край, чем знаменит он, чем влечет своих на редкость постоянных гостей, — уже зарифмовано. Да ведь и дом Волошина не зря же стал самым посещаемым из мемориальных музеев Крыма. Он и строился в расчете на гостей, он не мог не стать музеем! Эти стены помнят не только летнее веселье, но и напряженную работу поэта в одинокое межсезонье: "Нора моей души, гнездо моих видений,/и мыслей логово - мой коктебельский/дом...".


М.А. Волошин и Е.В. Козлова, путешественница по Монголии, географ. Коктебель, 1928 г.

Дом-музей Волошина в Коктебеле с восстановленными интерьерами хозяев:



М аксимилиан Волошин, поэт, художник, литературный критик и искусствовед. Его отец, юрист и коллежский советник Александр Кириенко-Волошин, происходил из рода запорожских казаков, мать – Елена Глазер – из обрусевших немецких дворян.

Детство Волошина прошло в Таганроге. Отец умер, когда мальчику было четыре года, и мать с сыном перебрались в Москву.

«Конец отрочества отравлен гимназией», – писал поэт, которому учеба была не в радость. Зато он с упоением отдавался чтению. Сначала Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Гоголь и Достоевский, позднее – Байрон и Эдгар По.

В 1893 году мать Волошина приобрела небольшой участок земли в татарско-болгарской деревушке Коктебель и перевела 16-летнего сына в гимназию в Феодосии. Волошин влюбился в Крым и пронес это чувство через всю жизнь.

В 1897 году по настоянию матери Макс поступил в Московский университет на юридический факультет, но проучился недолго. Примкнув к Всероссийской студенческой забастовке, был отстранен от занятий в 1899 году за «отрицательное мировоззрение и агитационную деятельность» и выслан в Феодосию.

«Мое родовое имя Кириенко-Волошин, и идет оно из Запорожья. Я знаю из Костомарова, что в XVI веке был на Украине слепой бандурист Матвей Волошин, с которого с живого была содрана кожа поляками за политические песни, а из воспоминаний Францевой – что фамилия того молодого человека, который возил Пушкина в цыганский табор, была Кириенко-Волошин. Я бы ничего не имел против того, чтобы они были моими предками».

Автобиография Максимилиана Волошина. 1925 г.

В последующие два года Волошин совершил несколько путешествий в Европу. Он посетил Вену, Италию, Швейцарию, Париж, Грецию и Константинополь. А заодно передумал восстанавливаться в университете и решил заняться самообразованием. Странствия и ненасытная жажда познания окружающего мира стали тем двигателем, благодаря которому и раскрылись все грани дарования Волошина.

Все видеть, все понять, все знать, все пережить
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Все воспринять и снова воплотить.

Он изучал литературу в лучших европейских библиотеках, слушал лекции в Сорбонне, посещал уроки рисования в парижской мастерской художницы Елизаветы Кругликовой. Кстати, заняться живописью он решил, чтобы профессионально судить о чужом творчестве. В общей сложности он пробыл за границей с 1901 по 1916 год, живя попеременно то в Европе, то в Крыму.

Более всего он любил Париж, куда и наведывался часто. В этой Мекке искусства начала ХХ века Волошин общался с поэтом Гийомом Аполлинером, писателями Анатолем Франсом, Морисом Метерлинком и Роменом Ролланом, художниками Анри Матиссом, Франсуа Леже, Пабло Пикассо, Амедео Модильяни, Диего Риверой, скульпторами Эмилем Антуаном Бурделем и Аристидом Майолем. Интеллектуал-самоучка удивлял современников своей разносторонностью. На родине легко вошел в круг поэтов-символистов и художников-авангардистов. В 1903 году Волошин начинает отстраивать в Коктебеле дом по собственному проекту.

«…Коктебель не сразу вошел в мою душу: я постепенно осознал его как истинную родину моего духа. И мне понадобилось много лет блужданий по берегам Средиземного моря, чтобы понять его красоту и единственность…».

Максимилиан Волошин

В 1910 году вышел первый сборник его стихов. В 1915-м – второй – об ужасах войны. Он не принял Первую мировую, как позже не принял и революцию – «космическую драму бытия». В Советской России выходят его «Иверия» (1918) и «Демоны глухонемые» (1919). В 1923 году начинается официальная травля поэта, его перестают издавать.

С 1928 по 1961 год в СССР не было издано ни одной его строчки. А ведь кроме поэтических сборников, творческий багаж Волошина-критика содержит 36 статей о русской литературе, 28 – о французской, 35 – о русском и французском театре, 49 – о событиях французской культурной жизни, 34 статьи о русском изобразительном искусстве и 37 – об искусстве Франции.

После революции Волошин постоянно живет в Крыму. В 1924 году он создал «Дом поэта», напоминающий своим обликом одновременно средневековый замок и средиземноморскую виллу. Здесь бывали сестры Цветаевы, Николай Гумилев, Сергей Соловьев, Корней Чуковский, Осип Мандельштам, Андрей Белый, Валерий Брюсов, Александр Грин, Алексей Толстой, Илья Эренбург, Владислав Ходасевич, художники Василий Поленов, Анна Остроумова-Лебедева, Кузьма Петров-Водкин, Борис Кустодиев, Петр Кончаловский, Аристарх Лентулов, Александр Бенуа...

Максимилиан Волошин. Крым. В окрестностях Коктебеля. 1910-е

В Крыму по-настоящему раскрылся и дар Волошина-художника. Живописец-самоучка оказался талантливым акварелистом. Свою Киммерию, однако, писал не с натуры, а по собственному методу законченного изображения, благодаря которому из-под его кисти выходили безукоризненные по форме и свету виды Крыма. «Пейзаж должен изображать землю, по которой можно ходить, – говорил Волошин, – и небо, по которому можно летать, то есть в пейзажах… должен ощущаться тот воздух, который хочется вдохнуть полной грудью…»

Максимилиан Волошин. Коктебель. Закат. 1928

«Почти все его акварели посвящены Крыму. Но это не тот Крым, который может снять любой фотографический аппарат, а это какой-то идеализированный, синтетический Крым, элементы которого он находил вокруг себя, сочетая их по своему произволу, подчеркивая то самое, что в окрестностях Феодосии наводит на сравнение с Элладой, с Фиваидой, с некоторыми местами в Испании и вообще со всем тем, в чем особенно обнаруживается красота каменного остова нашей планеты».

Искусствовед и художник Александр Бенуа

Макс Волошин был поклонником японской гравюры. По примеру японских классиков Хокусая и Утамаро свои акварели он подписывал строками своих же стихов. Каждый цвет для него имел особое символическое значение: красный – это земля, глина, плоть, кровь и страсть; синий – воздух и дух, мысль, бесконечность и неизвестность; желтый – солнце, свет, воля, самоосознанность; лиловый – цвет молитвы и тайны; зеленый – растительного царства, надежды и радости бытия.

Коктебель - это уютная живописная бухта, бирюзовое море, древнейший вулкан Карадаг, мыс Хамелеон, степь с засохшей, царапающей ноги травой, терпкий запах полыни и... романтика.
Коктебель - это поэт Волошин, Дом Поэта, его друзья-обормоты, соседи - русские интеллигенты, искусство Серебряного века, дух творчества и страсти.
Коктебель - это особый стиль жизни, общения, мировосприятия и широкие объятия гостеприимства. Коктебель - это атмосфера, это состояние души, это легенда. Ушедшая легенда.
Повезло тому, кто застал хоть вскользь, хоть как-то тот, настоящий Коктебель, кто "запрыгнул на подножку" уходящих 80-х, потому что потом было уже поздно, дух времени Серебряного века улетучился. И было уже все не так, и все не то.

Реклама — поддержка клуба

Мне кажется, я успела запрыгнуть на пресловутую подножку, проникнуться Коктебелем навсегда, юная, романтичная девушка с Библиотечного факультета, выросшая с книжкой в руках и, наверное, людям практического склада кажущаяся немного не от мира сего....
Возможно однажды я соберусь мыслями и напишу, каким узнала Коктебель тогда, еще в "доукраинскую" эпоху. Пусть советскую, пусть застойную, но одухотворенную. В то время, когда дети росли на хорошей поэзии, хорошей литературе, читали с младых ногтей, и внутри многих еще горел огонь, зажженный настоящими творцами... Такими, как Максимилиан Волошин и его великие друзья, жившие и творившие в Коктебеле - Марина Цветаева, Алексей Толстой, Николай Гумелев, Осип Мандельштам, Илья Эренбург, Михаил Зощенко... Какие имена. Какое время.

Когда мы решали куда поехать отдыхать в этом году, то Коктебель показался мне отличным выбором. Наверное, это первое в моей жизни возвращение в любимые с юности места. Главный вывод, который я сделала после этой поездки: нельзя ориентироваться на прошлые впечатления и старые воспоминания. Все течет, все меняется. Волшебное в прошлом оказывается совершенно обыденным в настоящем и наоборот.
Безусловно, Коктебель изменился. Я даже легкого дуновения прежней атмосферы здесь не ощутила. Я обожаю Коктебель тот, волошинский, с обаянием Серебряного века, о котором много читала. Я люблю Коктебель времен застоя, милый, романтический, который сама застала. Тот Коктебель, который существует сейчас, мне не знаком. В нем нет ни прежнего духа творчества, ни простоты и интеллигентности, ни нового курортного шика и эстетики.

Нас тянет в Коктебель ушедших лет,
Которого уже на свете нет,
В тот Коктебель, где ждал нас милый Дом.
О, как давно мы не бывали в нем!
@ Игорь Санович

Что осталось здесь от прежнего Коктебеля? Море, профиль Волошина, Дом Поэта. Созерцанием этих сокровищ я и наслаждалась три недели отпуска. Вот о них мой сегодняшний пост. Что было и что стало. Мои фотографии из нашего отпуска, старые фотографии Коктебеля эпохи Волошина, которые я нашла на просторах интернета (vk.com/club34617900). Мысли, думы, аналогии, боль.

Вот так с моря, издалека, выглядит Дом Поэта. Ориентир - ярко-желтые зонтики, а за ними - Легенда.

При ближайшем рассмотрении замечаешь, что за прошедшие сто лет (а именно столько лет ему исполнилось в прошлом, 2013 году), дом не сильно изменился.


М. Волошин около своего дома


Дом Поэта. Ок. 1910 г.

Впрочем, реставрация, конечно, была. Если начать рассматривать старые и новые фотографии по принципу "найди 10 отличий", то найдешь их точно. Но главные отличия окажутся не в доме, а в окружающей его обстановке и людях.


Дом Поэта. 2014 г.

Сто лет назад дом Волошина стоял практически на открытой местности, перед ним был широченный пляж, за ним виднелись горы. Такой простой, но лечебный для души пейзаж.

Но самое интересное на старых фотографиях - люди, их лица, образы, судьбы... Волошинский дом никогда не бывал пустым. Говорят, за год здесь гостило по несколько сот человек. Поэты, писатели, музыканты, художники. И они не просто жили, они творили. Хотя бывало разное - солнце, море, веселая компания...


У Дома Поэта. 1913 г.

Однажды, летом 1924 года Андрей Белый (псевдоним Б.Н. Бугаева) приехал в Коктебель с целью отдохнуть от московской суеты, поработать над своим романом. Но


Один из спектаклей в день именин Волошина. 1926 г.

Нынче тоже в Коктебеле перед Домом Поэта кипит жизнь. В основном торговая и совершенно не имеющая никакого отношения к музею Волошина.

Все, к чему могли приложить наши современники свои руки, они их приложили. Увы.
К счастью, неизменно красивой осталась окружающая природа. Не изменился могучий Карадаг,


Волошин с коктебельцами и гости на пляже. 1906 г.

все также отчетливо просматривается в нем профиль Волошина. С профилем отдельная история. Его появление поэт предсказал в 1918 году в своем стихотворении "Коктебель".

Изначально мыс в Коктебельской бухте напоминал профиль А.С. Пушкина, который, будучи в этих местах, сам был весьма удивлен портретным сходством. И вот в 1929 году после землетрясения часть скалы откололась, рельеф изменился - природа будто-бы специально создала портрет-памятник Максимилиану Волошину.

Ни одна фотосессия в Коктебеле не обойдет вниманием волошинский профиль. Именно он сейчас является визитной карточкой Коктебеля.

Море (внешне) все то же.


Сценка «Заморский гость (радостная весть)». Коктебель, 1911 год

Люди, конечно, другие... Слащавое слово "селфи". Какие книги читать? Скоро на фотоаппарат снимать разучимся. А чего заморачиваться? Все между делом, на то что под рукой. И барышни,

и мужчины. Забавно даже.

Пляж в наше время стал намного уже. Цивилизация "подъела его". Вот такой была линия берега при Волошине,

а вот такой сейчас. Урезали местами на ширину зонтика... И ладно бы набережную оставили широкой, какой она была в Советские годы... Нет, всю застроили.

Мыс Хамелеон, вся волошинская страна Киммерия за спиной самого поэта и его гостей.


18 августа 1903 г.


1911 г.

Тот же вид. И в наши дни море манит.



Мыс Хамелеон вблизи.

А вот то, чего при Волошине не было, и даже представить трудно, как бы он воспринял новый Коктебель и все то, что окружает его бесценный Дом.
Небольшая площадь перед домом-музеем М. Волошина занимает метров 15 в ширину и метров 50 в длину. Это самое красивое, самое облагороженное место во всей Коктебельской набережной, да и во всем Коктебеле. Не говорю - идеальное, в некоторых моментах даже весьма спорное, но лучше пока ничего нет. Наверное поэтому это место притягивает сюда людей. В любое время дня и вечера во время курортного сезона все лавочки заняты, идет бойкая торговля, около всех имеющихся достопримечательностей - памятника Волошину и "Облачков счастья" вьется фотографирующийся народ. Иногда, значительно реже, чья-то интеллигентная рука сфотографирует и Дом Поэта...








Обратили внимание на эти голубые "яйца"? Это арт-объект "Облачко счастья", подарок устроителей фестиваля «Джаз-Коктебель - 2012» дому-музею, от которого интеллигентные люди, видимо, не смогли отказаться.



Совершенно не понятно назначение объекта. Красоты особо никакой. Предложение сидеть на нем, как на лавочке, вообще кажется чепухой. Даже вместимость называют - 6 человек. Почему не 15?

Понятно, что данная парковая скульптура совершенно не к месту и не по делу. Да, она пользуется популярностью у детей

и даже у некоторых взрослых.

Но если по уму, так вообще не вписывается туда, куда его приспособили.

Даже фотографию памятника Волошина нормально сделать нельзя, чтоб этот воздушный шедевр хоть краем, но не залезал в кадр. Вот, пожалуйста.

Несколько слов о памятнике. Это подарок Коктебелю от семьи Арендт. Эту семью с Волошиным связывали многие годы настоящей дружбы. Авторы - скульптур А.И. Григорьев и его жена Ариадна Арендт - люди лично знавшие поэта.

Памятник своеобразный, но и сам Волошин, в некотором смысле, был оригинал.
Надпись на табличке на памятнике: "Максимилиан Волошин 1877 - 1932". А также строчки из его стихотворения "Подмастерье":

Когда поймешь, что человек рожден,
Чтоб выплавить из мира
Необходимости и Разума -
Вселенную Свободы и Любви, -
Тогда лишь
Ты станешь Мастером.

Семья Арендт выступила с заявлением против такого соседства. Мало того, что сам памятник установили не там и не так, где они хотели - они видели его в парке Дома Поэта и без постамента. По мне, так постамент однозначно изменяет восприятие скульптуры, она плохо "читается" - выглядит даже комично. К тому же из-за своего расположения - спиной к морю - она практически всегда находится в тени. Лица поэта, слегка закинутого назад, почти не видно. Убедитесь сами.

Расположить же совершенно разные по сути скульптуры рядом - полнейшая безвкусица и абсурд, о чем так же высказались дарители. И они правы.

В завершении разговора о Коктебеле одно из любимых мной стихотворений - Маргарита Алигер "Утренняя песня".

Красивые слова "Звонкий слиток счастья - Коктебель". Думаю, что Коктебель многих сделал счастливыми. Первый из таких счастливчиков - сам Поэт. Жил как хотел, где хотел. Писал стихи, рисовал, работал, развлекался с друзьями, создал свой богемный мир. При этом сумел остаться самим собой. Во время революции постоянно помогал людям, укрывал у себя и белых, и красных. И ничего в результате ему за это не было. Избежал "ранних" лет репрессий. И даже помогал тем, кто попадал в лапы чекистов. Умер в 1932 году, избежав 37-го года. Далеко не все его друзья смогли уйти от этого.


М. Волошин с женой в степи за своим домом машут на прощание

Знаете слова Агаты Кристи: "Никогда не возвращайтесь туда, где вы были счастливы. Пока вы не делаете этого, всё остаётся живым в вашей памяти. Если вы оказываетесь там снова, всё разрушается"?
Не знаю, стоило ли возвращаться в Коктебель... Наверное, стоило. Хотя бы для того, чтобы понять, настолько я люблю Коктебель ушедших лет, чтобы оторваться от прозы жизни, побыть самой собой - юной, тонкой и возвышенной. Тот Коктебель есть в памяти, а значит он жив.

P.S. Все вышесказанное является моим личным мнением (ощущением, чувствами). Просьба тапками не закидывать, относиться с уважением.

Максимилиан Волошин и Коктебель связаны абсолютно неразрывно. Ну кто бы знал об этом небольшом крымском поселке. Возможно он и стал бы известен благодаря постоянным восходящим потокам на плато Узун-Сырт (в 20-30 годы 20 века Коктебель стал центром планеризма и был переименован в Планерское), но скорее в узком кругу планеристов. Или благодаря прекрасным пейзажам, окружающим Коктебель, расположенный у подножья потухшего вулкана Карадаг. Но мало ли в Крыму великолепных пейзажей - они там на каждом шагу. Но Макс Волошин, немало путешествовавший (он жил в Париже, Берлине, Риме, путешествовал по Средней Азии, Памиру, Египту, Германии и Испании, "обошел пешком все побережья Средиземного моря") считал коктебельский пейзаж "одним из самых красивых земных пейзажей".

Поселившись в Коктебеле, Волошин исходил его окрестности так же тщательно, как прежде средиземноморское побережье. Слился с ним, стал его частью. Много описывал окружающие его пейзажи словами и кистью.

Э.Голлербах, искусствовед, литературовед писал о Волошине:

"В 1925 году, наблюдая Волошина в Коктебеле, я убедился в его соприродной связи, полной слиянности с пейзажем Киммерии, с ее стилем. Если в городской обстановке он казался каким-то “исключением из правил”, “беззаконною кометой в кругу расчисленных светил”, почти “монстром”, то здесь он казался владыкой Коктебеля, не только хозяином своего дома, но державным владетелем всей этой страны, и даже больше, чем владетелем: ее творцом, Демиургом, и, с тем вместе, верховным жрецом созданного им храма."

Но все же не многочисленные стихи Волошина, воспевающие здешние края, не его чудесные акварели прославили Коктебель - он был не самым известным поэтом и художником своего времени, времени Блока и Брюсова, Мандельштама и Марины Цветаевой, Серова и Кустодиева. Свой дом в Коктебеле он превратил в дом творчества, пристанище для художников, писателей, ученых. В 20-30 годы сюда приезжали отдыхать до 600 человек за лето, собирались самые яркие представители художественной интеллигенции, находя здесь бесплатный кров, отдых, особо насыщенную духовную и интелектуальную атмосферу, великолепную библиотеку, живое и творческое общение. Именно этот нескончаемый поток и разнес славу о Коктебеле.

Будучи убежденным, что "корень всех социальных зол лежит в институте заработной платы", Волошин не брал денег за проживание с приезжающих. Этим он вызывал лютую ненависть у всех жителей поселка, которые считали, что Волошины, пуская бесплатно в свой дом множество людей, лишают остальных владельцев недвижимости сезонных заработков.

"Он так же давал, как другие берут. С жадностью. Давал, как отдавал. Он и свой коктебельский дом, таким трудом добытый, так выколоченный, такой заслуженный, такой его по духовному праву, кровный, внутренне свой, как бы с ним сорожденный, похожий на него больше, чем его гипсовый слепок, — не ощущал своим, физически своим..." - вспоминала Марина Цветаева.

Немало натерпелся Волошин и от местных властей, которые добивались выселения Волошина как буржуя, пытались то реквизировать его дом, то уплотнить, отняв часть, то требовали уплаты налогов за "содержание гостиницы". Кто знает, возможно именно травля, организованная местными жителями, обвинившими поэта в том, что якобы его собаки разорвали несколько овец, последовавший за этим рабоче-крестьянский суд, доконали Волошина и вызвали инсульт, после которого его творческая деятельность практически прекратилась.

Умер Максимилиан Волошин в 1932 году, после второго инсульта, ему было всего лишь 55 лет. Хорошо, что власти выполнили хотя бы последнюю волю поэта, похоронив его на холме Кучук-Енишар, к востоку от поселка. Там же была похоронена в 1976 году и Мария Степановна, его вторая жена, которая после смерти поэта стала хранительницей его Дома, переданного по завещанию Волошина Союзу писателей. Мария Степановна была преданной спутницей и опорой поэта, сумела в годы войны и немецкой оккупации сохранить от уничтожения и разграбления все уникальное художественное и литературное наследие.

Не знаю, пошла ли на пользу Коктебелю его популярность - наверное, да. Мне трудно судить об этом, потому что нынешний многолюдный, суетливый, «тусовочный» Коктебель я не люблю. Тут я солидарна с Марией ПЕТРОВЫХ

Но дух Волошина по-прежнему здесь, живет и дышит в каждом холме и камне, волне и кустике полыни.

ВЕРА ЗВЯГИНЦЕВА

Я, наверно, и в смертной постели

отзовусь на далекий твой зов,

бирюзовый залив Коктебеля

в многоцветной оправе холмов.

Я тропинкою памяти верной

на высокую гору взберусь -

там над водной пустыней безмерной

превращалась в гармонию грусть.

Побегу по бренчащим каменьям,

и, с охапкой полыни в руках,

поднимусь по знакомым ступеням,

чтоб увидеть лицо Таиах.

Ни забвенье, ни тленье, ни плесень

не сотрут этих вечных примет

той, что спутницей жизни и песен

сделал некогда русский поэт.

Это время все ближе и ближе, -

как тускнеющую акварель,

сквозь закрытые веки увижу

наплывающий Коктебель...